Произведения
Биография
Интервью
Фото
Impressum
Ссылки


БОГАДЕЛЬНЯ

...я, иначе -- никто, всечеловек, один
из, подсохший мазок в одной из живых картин,
которые пишет время, макая кисть
за неимением, верно, лучшей палитры в жисть…
Иосиф Бродский



1

-- Вы слышали, Рудик? Вчера автобус пришёл. Опять из Киева. Они там добьются своего: Киев станет-таки столицей чистой Украины. Как это по-немецки называется? Judenfrei (нем. "свободный от евреев" ) , или как?

Ланнерт не ответил. Он лежал в густой высокой траве, подставив лицо нежаркому европейскому солнцу. Какое-то смешное насекомое проползло по травинке мимо него. Где-то очень далеко послышалось комариное крещендо мотоциклетного мотора. В речных зарослях завозилась утиная пара, недовольно крякнул селезень.

-- Рудик! Вы что, спите? Вы слышали, что я сказал? Впрочем, вас это, конечно, не волнует: насколько мне известно, у вас никого в Киеве нет. Правда?

-- Ну почему же не волнует?.. Безумно волнует, -- вяло пробурчал Ланнерт, отделяя щёку от подстилки.

"Вот чёрт лысый, не дал отдохнуть", -- подумал он и стал укладывать пляжные принадлежности в полиэтиленовый синеполосый пакет с надписью "ALDI".

-- Вы не знаете, который час? -- спросил неугомонный сосед. -- Уже двенадцать? Ого! А по московскому? Два? Ваши бывшие коллеги, наверное, сейчас пошли на перерыв...

-- Да-а, -- протянул он, перевернулся на бок, и, опершись на локоть, стал наблюдать, как Ланнерт неспешно одевается.

-- Мои коллеги... -- рассеянно сказал Рудик, хлопая себя по карманам в поисках расчёски, -- мои коллеги... скоро уже по домам пойдут.

-- Это почему же? -- Семён Яковлевич обрадовался: ему всё же удалось втянуть в разговор немногословного Ланнерта.

-- Потому что у нас... -- Ланнерт извлёк наконец-то из глубины кармана расчёску и принялся на ощупь выстраивать пробор, -- уже начало шестого -- рабочий день заканчивается.

Он живо представил себе свою родную редакцию, рассохшийся старый шкаф, дверца которого время от времени со скрипом открывалась и которую все норовили пнуть ногой, своего закадычного друга Юрия Константиновича, постоянно озабоченного заигрыванием с женщинами всех возрастов и калибров, прелестную Джамилю, которая строила свои раскосые глазки всем, кроме него, и грустно вздохнул.

-- А кстати, Рудик, откуда у вас такое романтическое сочетание имени и отчества: Рудольф Германович? Неужели ваш папа действительно Герман?

-- Представьте себе!

-- А признайтесь честно, -- Семён Яковлевич, кряхтя, перевалился на четвереньки, а затем тяжело поставил своё грузное тело на ноги, -- строго между нами -- вы ведь не еврей.

-- А если и нет, -- криво усмехнулся Ланнерт, -- что тогда? Вы что, перестали бы ходить со мной загорать? Или попросили бы, чтобы вас перевели в комнату подальше? А?

-- Ну что вы, Рудик! За кого вы меня держите?!

-- Я "держу" вас за обычного, нормального человека. Но поспешу успокоить вас. Правда, только на пятьдесят процентов: мама моя была еврейкой.

-- А папа? Если вы уж так откровенны...

-- А папа мой -- боюсь, вам будет неприятно это слышать -- был чистокровным немцем.

-- Позвольте, кто же вы по паспорту?

-- Еврей, разумеется. Теперь еврей. Раньше немцем был. Уверяю вас -- это ничуть не лучше. Пришлось побегать и покланяться. Рукосуйствовал, чёрт возьми! Стыдно вспоминать.

-- Эх, Рудик! Да здесь процентов двадцать людей, которые, как и вы, в последнюю минуту евреями заделались. Многие из них раньше были украинцами. А некоторые -- даже антисемитами. Так сказать, по вероисповеданию.

-- Извините, мой дорогой, вы меня с кем-то путаете!

Ланнерт повернулся и по узенькой тропинке направился к дому. Cосед, кряхтя, постоял минуту и, сожалея о своей несдержанности, поплёлся за ним.

Они пошли рядом.

-- Послушайте, Семён Яковлевич, -- после паузы сказал Ланнерт, -- я сейчас собираюсь в магазин. Вам ничего не нужно? А то рванули бы вместе.

-- Охотно, -- обрадовался Семён Яковлевич, -- какое-никакое развлечение. Я только на секундочку домой забегу -- предупрежу жену.

..........................................

-- А всё-таки, Рудик, дорогой, простите мне, старику, моё любопытство, -- сказал полчаса спустя, когда они двигались по пустынной просёлочной дороге, Семён Яковлевич, -- а кем вы себя больше ощущаете? Евреем или немцем? Видите ли, такие взаимоисключающие национальности... Просто интересно было бы знать.

-- Ну, если вам уж так интересно, -- невесело улыбаясь, сказал Ланнерт, -- то я ощущаю себя русским.

-- Поразительно! -- воскликнул Семён Яковлевич. -- Жаль, что они дустом не попробовали. Ну, конечно: из двух зол выбираю третье.

-- Послушайте, Семён Яковлевич, -- устало сказал Рудик, -- не надоела ли вам эта тема? Ну что вы в неё упёрлись? Вы же умный человек, вы что, не видите, что в мире есть множество других, куда более интересных вещей.

-- Странно вы, Рудольф Германович, рассуждаете. Вот вы говорите, что вы еврей по паспорту...

-- Опять?!! Господи, Боже мой!

-- Нет, погодите! Дайте же мне сказать... Ну вот, перебили, я уже не помню... А-а-а! Да. Вот вы -- еврей. Пускай по паспорту. Вы же представитель избранной нации! Вы должны этим гордиться.

-- Кем избранной?

-- Что значит "кем"? Богом, разумеется.

-- А чем я должен гордиться?

-- Гордиться вы должны тем, что хотя бы частично принадлежите к народу, которому было доверено божественное откровение о том, что Бог един.

-- Ну, знаете ли, это спорный вопрос. Разве существуют доказательства?

-- А вы сомневаетесь?

-- Ну что вы! -- Ланнерт в притворном ужасе замахал руками. -- Как можно-с?! Учение Маркса всесильно! А почему? Да потому что оно верно! Какие же тут могут быть сомнения?

-- Не паясничайте! -- строго сказал Семён Яковлевич. -- Ну ладно, оставим Бога в покое. Но разве вам не приятно осознавать, что Эйнштейн, Фрейд или, там, Модильяни были евреями?

-- Да, были. А также основоположник марксизма -- чёрт бы его подрал вместе со всем отсутствовавшим у него капиталом. И Троцкий -- милейший человек... А душка Свердлов? И потом, если так рассуждать, то итальянцы вообще ни с кем здороваться не должны: один Леонардо пол-Европы перевесит... Семён Яковлевич, дорогой мой, а ведь вы больны! -- в голосе Ланнерта прозвучала неподдельная озабоченность. -- Да-да! И довольно серьёзно. А болезнь ваша называется: комплекс национальной неполноценности. Вы думаете, что если Эйнштейн гений, то вы как еврей хоть чуть-чуть, но тоже гениальны. Нет, мой дорогой друг, к сожалению, вы заблуждаетесь.

-- Вы мне очень симпатичны, Семён Яковлевич, -- добавил, помолчав Ланнерт, -- но вовсе не потому, что вы -- еврей, хранитель высшей истины и соплеменник Эйнштейна. И давайте на этом закроем тему. Причём желательно -- навсегда... Вы лучше поглядите вокруг -- какая красота, какая тишина и покой.

Дорожка, по которой шли приятели, затейливо плелась среди полей. В небольшом отдалении малахитовым монолитом стоял лес. На границе между полем и лесом можно было разглядеть очертания какой-то сельскохозяйственной машины. Маленький человечек в шляпе сидел за рулём. Машина, не спеша, ползла по краю поля. Сигаретные клубочки пыли лениво сопровождали загадочный агрегат.

-- Страда! -- саркастически заметил Ланнерт. -- Битва за урожай!

В ответ Семён Яковлевич хмыкнул и покрутил головой.

-- Не могу этого понять, -- сказал он, -- вроде никто не работает, а всё растёт и цветёт. Чёрт-те что! А у нас...

-- "У нас"! -- тотчас же зацепился Ланнерт. -- Где это "у нас"? В Палестине? Или на Украине? Там, где испокон века жили ваши еврейские предки-хлеборобы?

-- Но позвольте! -- вскинулся Семён Яковлевич. -- Им ведь...

-- Ладно, ладно, -- примирительно махнул рукой Ланнерт, -- я пошутил.

Они вошли в село.



2

Деревня, где скучал Евгений,
Была прелестный уголок.

А.С.Пушкин

Рудольф Германович Ланнерт был по известной классификации жаворонком. Он просыпался рано и первым делом глядел в окно. В окне он видел пейзаж, написанный четырьмя красками -- тёмно-голубой, ослепительно-жёлтой, сиренево-серой и операционно-белой: небо, солнце, горы и снег. На фоне этого пейзажа он жил много лет.

Переселившись в равнинную Северную Германию, он ощущал изменение окружающего его ландшафта как частичную утрату личности. Вставая по-прежнему рано, выглядывал в окно. И каждый раз испытывал небольшой шок: теперь перед ним вкусно зеленел плоский луг, посреди которого могуче возвышалось одинокое багровое дерево. Жизнь Ланнерта окрасилась в иные цвета.

Еврейских эмигрантов поселили в огромном старом, наскоро подремонтированном особняке. Дом этот стоял на отшибе, и окружали его, как сказал один из его обитателей, "Felde, Felde, Felde... bis Gorisont" ( Поля, поля, поля... до горизонта (искаж. нем.)). С чьей-то лёгкой руки дом получил прозвище "Богадельня". Прозвище это прочно приклеилось к его фасаду и в изустном творчестве передавалось от поколения к поколению.

...Богадельня стояла, как говорили в старину, "покоем", открытую сторону которого отгораживал каменный забор. Имелась небольшая арка, по-видимому, предназначенная для ворот. И хотя ворот уже давно не было, именно они, воображаемые, были чёткой, непроходимой границей между Богадельней и остальным, пока ещё враждебным миром. Сознание жителей лагеря охраняло эту границу надёжней Карацупы. Встреченных в окрестных деревнях и городках богадельцев можно было сразу же узнать по напряжённым лицам и прищуренным глазам. Если навстречу им попадался незнакомец, они замолкали, стесняясь или боясь говорить по-русски. Им нужно было время, чтобы оттаять.

...Когда-то Ланнерт, подстраиваясь под стиль высокоинтеллектуальной компании, куда он попал случайно, назвал себя интровертным романтиком. Сказав это, внутренне усмехнулся наукообразности определения, но потом понял, что, пожалуй, не такая уж это и шутка.

Пасторальный ландшафт, в который было органично вписано старинное здание Богадельни, полюбился Ланнерту. Это был иной мир, который удивлял его двухмерностью и очаровывал безмятежностью.

Первое время после приезда Ланнерт жил в прежнем темпе: по утрам привычно вскакивал на работу, болезненно переживал отсутствие телефона. Сельская тишина, с её странными и непривычными для городского жителя звуками, раздражала и беспокоила его. Но вскоре он понял прелесть своего нового положения и научился наслаждаться нежданным dolce far niente. Целыми днями валялся он в высокой пахучей траве, бездумно провожая глазами степенно проплывающие облака или сидел на берегу маленькой речушки, вслушиваясь в плавное движение воды и мягкие всплески рыбьей жизни. Он всегда брал с собой книжку, но вскоре откладывал её -- не мог сосредоточиться. Однажды он мельком увидел какое-то водяное животное. Это развлекло его на целый день.

Иногда он ходил гулять, забредая в ближайшие сёла Люстдорф и Цартвинкель. В Люстдорфе находился маленький сельский магазинчик, в котором можно было приобрести всё самое необходимое. Хозяин его, молодой парень, всегда радостно приветствовал Ланнерта: ему нравилось болтать с человеком, прибывшим из другой Вселенной. Он деликатно исправлял грамматические ошибки Ланнерта, заверяя при этом, что его немецкий великолепен. Ланнерт недоверчиво качал головой, благодарил за комплимент, обязательно покупал какую-нибудь мелочь и, жмурясь, выходил из уютного, прохладного магазинчика на залитую солнцем деревенскую улицу. Он медленно брёл вдоль небольших домиков, дивясь их аккуратности, обилию цветов и ухоженности. Затем улица плавно переходила в просёлочную дорогу, и наступала абсолютная умиротворённая тишина.

По утрам Ланнерт ещё привычно вскакивал и глядел в окно, но потом вновь ложился в постель. Его посещали воспоминания.



3

-- Закурю-ка, что ли, папиросу я, никогда я раньше не курил... -- из-за полуоткрытой двери по всему редакционному коридору разносился густой баритон Юрия Константиновича.

Ланнерт подошёл поближе и заглянул. Прямо напротив двери висело зеркало, в котором отражалась вся мизансцена: Барзали сидел, вальяжно развалившись в кресле, и пел. Перед ним, полузакрыв глаза, стояла секретарша -- молоденькая прелестная куколка Джамиля.

-- Полюбил я девушку... -- продолжал Юрий Константинович.

-- ...курно… -- робким шёпотом подсказала Джамиля.

Барзали отрицательно покачал вытянутым в сторону Джамили указательным пальцем.

-- Раско-су-у-ю, -- прорычал он. Звук "р" он произносил, как англичанин. У него получалось "уаскосую". -- И не-на-пуасно полюбил!"

Щёчки Джамили туго налились красками алма-атинского апорта.

-- Ох, неприятность! -- допел Ланнерт, вступая в редакцию.

-- Вот именно! -- быстро сказал Барзали. -- Ещё какая!

И без малейшей паузы продолжал:

-- А знаешь ли, Беллинсгаузен ты наш, что главный потребовал эту херню собачью, которую он по простоте душевной называет сценарием, подготовить к постановке. Безумный человек! Что хочет он от нас?! И доколе? А не создать ли лучше нам, судырь вы мой, самим кой-чего бессмертного? Пустим крови из носу звёздам шоу-бизнесу! Вот и Джамиля тоже... здесь, как говаривал наш убеждённый предшественник Николай Васильич.

-- Создайте, создайте, -- жеманясь и кокетничая, поддержала Юрия Константиновича куколка Джамиля.

"И за что его только бабы так любят, -- не без зависти подумал Ланнерт, глядя на своего резвящегося друга -- ведь страшен, как грех в воображении старой девы!"

Он был сам слегка влюблён в Джамилю.

-- Ну так что, будем создавать нетленку или где? -- продолжал дурачиться Юра. -- Маху Авенариус написал сценариус! Вдвоём с тобой, Рудольфиниум, мы сваяем сценарий, который будет велик, как Гэтсби, смешон, как наша зарплата, и неповторим, как грузинская скороговорка.

Барзали встал и продолжил свой монолог, расхаживая меж редакционных столов, периодически нанося удары ногой по открывающейся дверце шкафа.

-- Мы смешаем Джона Рида с Дином Ридом, а вместо Майн Рида у нас будет dein Рид (mein, dein: мой, твой (нем.)). И все эти гибриды, а также акриды и аскариды будут отправлены нами на Гебриды. Мы закрутим пружину сюжета и сожмём её железной струбциной фабулы. Это будет гремучая смесь Катаева и кота его, Ильфа и Вульфа -- "здесь интердевочки сдают экстерном смешенье вестерна с Исааком Стерном". Их эта аэробика доведёт до гробика. Да-с!! Лиризм интонаций будет соперничать с парадоксальностью ситуаций. Истерия и история -- что первично, а что первачно? Хрен вас разберёт! Менделееву таблицу мы объединим с менделевой генетикой. А затем... (он вдруг запел) мы наш, мы "Новый мир" подпишем -- кто был ни с чем, тот будет с ним. Вот так-то, господа! Нет повести печальнее на свете, чем повесть о моей супруге Свете!

Он покосился на замершую в немом восхищении Джамилю и с пафосом понёсся дальше:

-- Чего не хватает современной драматургии? Ей не хватает героя. Героя труда. Я бы даже сказал -- героя соцтруда..., что вытащит нам рыбку из пруда. Ах, ры-ы-ыбка, -- завыл он, раздевая взглядом Джамилю, -- то была ошибка! Наш современник живёт вне времени, и он требует от нас принятия решения. Так в чём же дело? Требует -- примем! Вот такая получается субституция!

-- Сэр, здесь дамы! --прижав руки к щекам, в притворном ужасе пролепетал Ланнерт.

-- Пардонэ муа! -- с вызовом ответил Барзали. -- Экслюзивность нашей идеи тождественна энтропии и атропину. Надеюсь, вы меня правильно понимаете, господа хорошие? А также плохие и злые? Такова вкратце моя концепция. А теперь скажите одновременно "хрясь".

-- Хрясь! -- послушно сказала Джамиля. Рудольф Германович воздержался.

Юрий Константинович нанёс заключительный удар по дверце шкафа и церемонно по-японски поклонился. Ланнерт иронически поднял бровь:

-- Однако, позвольте внести некоторые уточнения в столь блестяще изложенную вами, коллега, препозицию. Сядьте в стул!

-- Нуте-с, нуте-с, -- живо отозвался Барзали и сел, явно наслаждаясь происходящим.

-- Ваша честь! Сеньор прокурор! Достопочтенная защита! Meine Damen und Herren! (Дамы и господа! (нем.)) А также граждане греки, потомки свободных людей!

При этих словах Юрий Константинович вскочил и поклонился ещё раз. В свою очередь Ланнерт склонился до земли. Барзали сделал книксен. Ланнерт сорвал с головы воображаемую шляпу и замахал перьями перед выставленной вперёд ногой. Затем они оба повернулись и низко склонились перед Джамилёй. Джамиля покраснела от удовольствия. После этого мужчины стали пожимать друг другу руки, обмениваясь невнятными восклицаниями вроде: "...очень, очень", "глубоко тронут", "весьма", "готов служить", "всегда-с!" и так далее. Наконец Барзали вновь сел и фанерным голосом произнёс:

-- Продолжайте, сэр!

-- Рискну, ваша честь! Итак. На вашу идею у меня есть контр-идея, а на вашу концепцию -- контрацепция. Знаете ли вы, что не все толстосумы живут в Сумах? Вдумайтесь -- кто обрёк нас на оброк? Ещё весной, когда расцветали яблони на грушах, я знал: сценарию быть! Не только я -- все знали, лишь один Шекспир сомневался: быть, дескать, или не быть? И кстати, давно хотел вас спросить: вам нравится Гаугуин? А Пеугеот? Я так и думал. А теперь скажите, нужен ли нам новый герой, если Олдингтон уже давно высказался по этому поводу? Ведь прав он был, ах, как прав был он! Но не будем о грустном. Скажите, пожалуйста...

-- Пожалуйста, -- мгновенно вставил Барзали.

-- Спасибо! Я был заранее уверен, что по этому вопросу у нас не возникнет разногласий. О чём же будет наш фильм? Das Beste, was wir in unseren Koepfen und Seelen haben, stecken wir in unsere Unternehmung ( Всё лучшее, что есть у нас в головах и душах, мы должны вложить в наше предприятие (нем.) ). Я понятно излагаю?

-- Si, senor (Да, господин (исп.)), -- пискнул Юрий Константинович.

-- За дело, господа! За карты! Наш Россинант помчит нас по росе -- и прямо в Нант. Попрошу не забывать, что парадигма всегда побеждает гиперлексему. Наше воображение разыграется, как головная боль. Мы будем смещать акценты и класть их под проценты. Что нам Бунин и Толстой -- есть у нас заказ простой. Всё пойдёт в дело, всё сгодится: кооперация и коагуляция, апелляция и компиляция. Самое же главное -- апперцепция. И тот, кто с нею по жизни шагает, тот никогда никуда не попадёт. Все за мной! В буфет!

-- Браво! -- экстатически вскрикнул Барзали. --Бравo!

И, разыграв в дверях сцену Чичикова с Маниловым, друзья, толкаясь животами и преувеличенно кряхтя, протиснулись в коридор.

-- Ермек, дай сигаретку, -- Юра остановил пробегающего мимо звукорежиссёра.

-- Ты же бросил.

-- Так поэтому у меня и нет.

Ермек извлёк из заднего кармана темно-синюю помятую пачку.

-- Что?! -- страдальчески поднял брови Юрий Константинович, -- опять "Вега"?

-- Других не держим-с, -- тоном приказчика откликнулся пробегающий и заплясал на месте, -- так будем брать, или как?

-- Безусловно эта "Вега" убивает человега! -- назидательно подняв палец, изрёк Барзали и потянулся к пачке.

Но закурить ему не пришлось -- из боковой двери высунулась полная блондинка и крикнула зычным басом:

-- Юрий Константинович, бегите в аппаратную -- вас режут!

-- Ладно, Рудище,-- сказал Барзали, -- я к тебе попозже загляну -- погуторим ишо. Скажи Нине, что я её в рот целую.

Ланнерт остался один. Смутное чувство недовольства собой заставило его поморщиться. "За каким чёртом я ввязываюсь в это дело, -- думал он, бредя по коридору, -- мало у меня неприятностей. Не хватало только ближнего боя с нашим главнюком. Года мои уже не те -- на пулемёты в атаку ходить, да ещё ложиться грудью на амбразуру. И, вообще, я этого никогда не любил -- на амбразуру ложиться. Лучше бы на что-нибудь другое, помягче... Вот, возьмем, например, Джамильку..."

Рассуждая таким образом, он вошёл в буфет и пристроился в конец растрёпанной галдящей очереди.



4.

Дома что-то происходило. Приглушённые голоса, доносившиеся из кухни, мгновенно смолкли, будто стук захлопнувшейся за ним двери выключил их.

-- А, это ты, -- сказала Нина, выглянув в прихожую. В её голосе чуткий Ланнерт уловил напряжение.

-- Ну, как дела? -- подыскивая нужный тон, спросил Ланнерт

-- Нормально.

-- Ненормально! Ненормально!! -- закричала из кухни Вика.

-- А чо такое, деуки? Что, собственно говоря, творится в доме Облонских?

-- В доме Облонских всё смешалось, -- выкрикнула Вика. До Ланнерта донеслись её рыдания.

Как и многие мужчины, Ланнерт не выносил женских слёз. Не зная, что делать, он в смущении топтался в прихожей, как вдруг заметил лежащий под зеркалом серый продолговатый конверт.

-- Что это? -- спросил Ланнерт, входя в кухню с конвертом в руках.

-- А то ты не знаешь! Это результат твоей активности, -- злобно ответила дочь.

Ланнерт извлёк письмо. На тиснёной бумаге с просвечивающимися водяными знаками было написано, что "господину Рудольфу Ланнерту, а также его супруге Нине и дочери Виктории, носящим ту же фамилию, разрешён въезд на постоянное место жительства в Федеративную Республику Германия". Больше всего Ланнерта поразило обращение "господин".

-- Ну что, -- спросила Вика, -- теперь доволен?

-- Ещё бы! -- Ланнерт присел на табуретку возле стола. -- Я только не пойму, чего ты-то кипятишься. Я же всё это ради тебя делаю.

-- А меня ты спросил? "Ради тебя делаю", -- передразнила его дочь. -- А, может быть, у меня другие планы. Ты когда анкету в посольство отправлял?

-- Да давно. Уж года полтора...

-- А почему нам с мамой об этом не сказал?

-- А в чём, собственно дело? Я не понимаю -- ты что, против? Да мне такая мысль и в голову прийти не могла.

-- Ну конечно -- я ведь твоя зайка, твоя птичка, твоя рыбка, твоя вилочка! А вилочку надо в руке держать.

-- Ну уж, что пардон, то пардон: ты всю жизнь делала, что хотела. Я, например, мечтал, чтобы ты стала врачом. Но ты решила поступать на филфак. Я тебе хоть слово сказал?

-- Да! Я хотела на филфак и не жалею! Я мечтала заниматься русской литературой. А кому она в Германии нужна? И кому вообще мы там нужны? И что светит там маме с её школьной географией? А ты сам что там будешь делать -- ты, журналист?!

-- Подожди. Я не знаю, что мы все там будем делать. Но я знаю абсолютно точно, что через некоторое время мы будем делать здесь. И потом в жизни существует ещё кое-что кроме работы.

-- Что же?

-- Покой, чёрт побери, спокойствие! "Вот только спокойствие", -- сказал Ланнерт голосом Карлсона. -- Я устал всего бояться: за тебя, когда тебя дома нет, за себя, когда меня вызывают в высокий кабинет, за маму, чья география и здесь давно уже никому не интересна. И есть ещё кое-что. Удивляюсь, что ты этого не видишь. Вчера я шёл по улице, и какая-то женщина обратилась ко мне: "Эй ты, русскоязычный!". Это тревожный симптом, моя дорогая. Завтра просто дадут по моей европейской морде.

-- Ну ладно, не заводись, -- миролюбиво сказала жена. -- Давайте поужинаем, а потом поговорим спокойно.

Искоса поглядывая друг на друга, они потащились на кухню.

В обёрнутой старой шерстяной шалью кастрюле оказалась картошка в мундире. Тут же на столе появился вкуснейший чёрный бородинский хлеб. К этому Нина добавила круглую, как скалка, полосатую скумбрию, небольшой кусочек копчёной колбасы и миску с солёными огурцами.

-- Водки выпьешь?

-- Наливай!

-- Ну и я с тобой, -- вздохнула Нина.

-- А мне?! -- всё ещё сердито спросила Вика.

-- Да тебе не надо бы...

-- Мама, перестань! Я уже взрослая!

-- Вот именно поэтому! -- Нина, нехотя, плеснула несколько капель в старинную, с толстым дном, рюмку.

-- Ну бабы, вы даёте! -- усмехнулся Рудик, довольный тем, что обстановка вроде бы разрядилась.

Выпили, дружно крякнули и сосредоточенно зажевали.

-- М-м! -- замычал Ланнерт, -- давно такой вкуснятины не едал! Ты где такую рыбку достала?

-- Да в Центральном ещё вчера давали. Народу было!.. Страх господень. А мне повезло: я там Лизу встретила -- к ней и пристроилась. Ты Лизу помнишь?

-- Это какую?

-- Жену Вени Раппопорта. Он в моей школе математику преподавал.

-- А! Да-да, что-то вспоминаю... Ну, что там у них нового?

-- Ничего особенного. В Израиль вот собрались, -- совсем некстати брякнула Нина.

-- Вот видишь! Нормальные люди не могут и не должны оставаться в этой стране.

Вика фыркнула:

-- Значит по-твоему -- все, кто не уезжает, поголовно ненормальные? Так, что ли?

-- А что у тебя на работе нового? -- резко меняя тему, спросила жена.

-- Да Юрко твой любимый втягивает меня в очередную авантюру, -- радуясь этой перемене, живо отозвался Рудик, -- забраковал сценарий главного и хочет, чтобы мы с ним собственный сценарий на худсовет представили.

-- Только ничего хорошего из этого не выйдет, -- мрачно добавил он.

-- Почему не выйдет? -- искренне удивилась Нина, -- вы ребята талантливые...

-- Потому и не выйдет. Напишем что-то стоящее -- затопчут. Помнишь, что они сделали с моим сценарием по письмам Тулуз-Лотрека?

-- Латрэк-матрэк, -- мерзким голосом проговорил вдруг Рудик, кого-то изображая, -- срител нас нэ пуймот. Кито такой итэт Латрэк? Когда он над нашим городом пролитал?

-- Тошно мне, невыносимо! Не могу больше этот культур-мультур переносить, -- лицо его свернулось, как от острой зубной боли, на сторону.

Зазвонил телефон.

-- Это меня, -- поспешно сказала Вика и пошла в гостиную.

-- Что же ты, дурак старый, делаешь?! -- пользуясь отсутствием дочери, зашипела Нина. -- Хочешь жизнь нашу порушить?

-- Кто? Я? Да вы просто слепые! Через год-два здесь начнётся ад!

-- Бред!

-- Ты, насколько мне известно, к коренному населению не относишься, -- ядовито заметил Рудик.

-- Не отношусь, -- сухо ответила жена, -- ну и что?

-- Зато оно к тебе относится. И к тебе, и ко мне, и ко всем нам. И относится, прошу заметить, без особого почтения... Слово "Фергана" не вызывает у тебя никаких ассоциаций?

В кухню заглянула Вика.

-- Родители, ну, я пошла, короче. Приду позже.

-- Куда уж позже? Опять двадцать пять?!

-- Нет, приблизительно в двадцать четыре, -- закричала из прихожей Вика. -- И не волнуйся, пожалуйста, папа, -- меня проводят.

Щелчок дверного замка закрыл дискуссию.

-- Проводят! -- заворчал Ланнерт. -- "Короче"! Д’Артаньяны жёваные! "Как на скалу прошу вас опереться!" Дадут обоим по голове -- вот и все проводы! А ты не знаешь, кстати, кто её провожает?

-- Знаю, конечно. Это ты ничего не знаешь -- весь в делах! Тоже мне телевидение! Смотреть нечего!

-- Подожди, подожди, -- остановил жену Ланнерт, -- так кто же её всё-таки провожает?

-- По уши в этом самом… в работе, да? А у твоей дочери роман, между прочим.

-- Роман? Какой роман? С кем?

-- Да уж не с камнем! С парнем, конечно! Вика наша влюблена в него до самого, как вы там выражаетесь, подтекста.

-- В наше время приходится радоваться, что не с девушкой, -- не очень остроумно пошутил Ланнерт. -- Ну что ж, возьмём его с собой.

-- Да ты смеёшься! -- закричала Нина. -- Куда с собой? У него же семья -- родители, две сестры замужем, у каждого мужа по паре родителей, да другие дети, да у детей мужья и жёны, да у каждого из них...

-- А как его зовут? -- спросил Рудик.

-- Эрик.

-- Начало неплохое. А фамилия?

-- Хасенов.

-- Ка-ка-какой Хас-с-сенов? -- Ланнерт аж затрясся от бешенства. -- Сын секретаря?!

-- Ну и что? -- спокойно спросила Нина. -- А хоть бы и секретаря. Парень он хороший.

-- Хороший?!! Да плевать мне на его качества! Да его папочка лютый враг мне! Да он же... Да если бы не он... Да... Это же сволочь первостатейная! Все они суки, но Хасенов не просто сука -- сучидло подвальное! Латрэк-матрэк! Скотина невежественная! Всё! Всё-ё-ё! Это конец! Мы уезжаем, и чем скорее, тем быстрее. Придётся нашей Викочке подыскать себе другого Хасенова. Вот только Хасенова мне тут для счастья не хватало!

-- Подожди, Рудик, подожди! Не горячись. Они же собираются пожениться! И его отец здесь ни при чём. Я уверена, что Вика будет с ним счастлива. И конечно же она никуда не поедет. Поэтому и я остаюсь.

-- Что ты такое говоришь? Да пусть она бросит его к чёртовой бабушке! Ничего с ней не случится -- выйдет замуж в Германии. Велика ценность -- Хасенов! А я что должен делать?

-- Решай сам. Есть ещё одно небольшое обстоятельство: Вика беременна, и делать аборт поздно.



5

Первое, к чему стремились эмигранты -- купить автомобиль. Погоня за дешёвыми автомобилями превратилась в спорт, перманентный чемпионат Богадельни. Каждую субботу -- базарный день -- формировалась боевая группа захвата немецкого движимого имущества. Богадельческое общество вытолкнуло на поверхность людей, которые по общепринятому мнению разбирались в машинах. Кто и когда это мнение создал, было погребено в анналах, и извлечь оттуда информацию никому не удавалось. Люди эти на какое-то время стали главными и самыми популярными персонами микрокосмоса. Их отлавливали в бесконечных коридорах, перед ними унижались, заискивали, им совали деньги. Позже была установлена твёрдая такса за услуги, и консультанты зарабатывали вполне прилично. По субботам они брали клиентов, везли их на автомобильный рынок и там честно отрабатывали свои гонорары: подыскивали какое-нибудь дешёвенькое старьё, бегло осматривали его, а потом, зная от силы пятнадцать-двадцать немецких слов, изнурительно и нудно торговались, чем приводили продающих в такое изумление, что те уступали им суммы, порою вполне значительные.

К одному из таких людей и обратился Рудольф Германович. Но человек по имени Шура ехать на рынок с Ланнертом почему-то не пожелал.

-- Послушайте, -- сказал он, -- вы же умный интеллигентный человек. Вы что, сами купить машину не можете?

-- Наверное смог бы, -- пожал плечами Ланнерт, -- но как-то, знаете, боязно. И потом я не очень в машинах понимаю.

-- А что тут понимать? -- улыбнулся Шура. -- Отличить крашеную от некрашеной можете?

-- Ну-у, в общем-то, да, -- не желая выглядеть совсем уж профаном, неуверенно ответил Ланнерт.

-- А остальное -- дело случая. Ну и, конечно, чуть-чуть везения не мешает. Видите ли, Рудик, наш народ в силу определённых исторических условий, в которых он находился в той стране, потерял способность принимать решения. Я же своим присутствием как бы снимаю с них часть ответственности за поступок. Они ведь только говорят, что им нужен мой совет. На самом же деле им ничей совет не нужен.

-- Но позвольте! За что же вы деньги берёте?

-- За вредность. И, разумеется, за риск. Я ведь "подставляюсь" -- если машина попадётся неудачная, ругать будут меня. Ведь в своей некомпетентности люди признаваться даже самим себе не хотят. Но только вы никому о нашем разговоре не рассказывайте!

-- В таком случае почему же вы со мной не хотите поехать?

-- Потому что вы, как я вижу, в моём присутствии вовсе не нуждаетесь.

-- Да вы психолог, Шура, -- сказал Ланнерт, несколько озадаченный неожиданным человековедческим аспектом этой беседы, -- интересно, кем вы в Союзе работали?

-- Таксистом, -- скромно ответил Шура и пошёл в столовую.

На рынок Ланнерт поехал один. Там его удивили две вещи: огромное количество предлагаемых автомобилей и отовсюду звучащая русская речь. Точнее -- её матерный эквивалент.

Во дворе Богадельни Ланнерт часто слышал разговоры о машинах. Это была если не единственная, то главенствующая тема мужской части обитателей лагеря. Женская половина болтала о тряпках, часто и со вкусом произнося волшебное слово "редуцирт" ( Reduziert (здесь): уценёнка (нем.) ), и судачила, конечно, о личном составе. Нормальный же мужчина-богаделец мог находиться только в двух состояниях: "до" или "после" -- до покупки машины или после этой, щекочущей нервы, процедуры. Те, кто был в состоянии "до", завидовали тем, кто был в состоянии "после". И наоборот. Здесь были поклонники "Фольксвагенов" и "Рено", который все упорно именовали "Ренаулт", "БМВ" и "японок". Некоторые, наиболее респектабельные, склонялись к "Саабу". Встречались оригиналы -- любители английского "Ровера". Любая точка зрения бурно обсуждалась и подвергалась критике, а порою и осмеянию. Ланнерт в этих баталиях участия не принимал. В Союзе он ездил на полуразложившемся "Запорожце", поэтому любая машина казалась ему верхом технического совершенства и дизайнерским шедевром.

...Он медленно бродил по рядам, поглядывая на ценники, выставленные за ветровыми стёклами и прижимая локтем бумажник во внутреннем кармане куртки. Несколько автомобилей привлекли его внимание, но они были слишком дороги, а торговаться он не умел.

К концу базара, часа в два, он сильно устал, и все машины стали казаться ему одинаковыми. Его охватило безразличие. Хотелось сесть, а ещё лучше -- лечь. Он с удовольствием представил себе свою маленькую уютную комнатку, свой бугристый диван "жандармского", как говорили когда-то в Одессе, цвета. Дома его ждал недочитанный глупый детектив, тишина и щебетание птиц за окном. "Да ну вас к такой-то матери с вашим утюгом", -- подумал Ланнерт и повернул к выходу. И тут он увидел темно-серый "Опель". Что-то в этой машине было привлекательное и даже солидное. Ланнерт подошёл поближе. Хозяин "Опеля", немолодой человек, не суетился, не маячил возле своей машины, вопросительно заглядывая в глаза потенциальным покупателям, а, сидя за рулём, спокойно читал какую-то книгу. Это тоже понравилось Ланнерту. Он постучал в окошко. Хозяин, не отрывая глаз от страницы, опустил стекло.

-- Вы продаёте вашу машину? -- глупо спросил Ланнерт.

Хозяин, услышав иностранный акцент, поднял голову и отложил книгу. Ланнерт увидел, что это пьесы Бомарше.

-- Разумеется, продаю. Что здесь ещё можно делать?

-- А сколько стоит? -- глядя на ценник, на котором крупно стояло "5000" и чувствуя себя абсолютным идиотом, пролепетал Рудольф Германович.

-- Вы, как я вижу, в машинах не очень разбираетесь, -- сказал хозяин и вылез из-за руля.

-- Не очень, -- опустил голову Ланнерт.

-- Зачем же вы сюда приехали? Здесь ведь все обманывают друг друга.

-- И вы?

-- Вообще-то я не ангел. Но вас не обману. А кроме того, мне незачем хитрить и врать: машина-то моя просто замечательная...

-- А почему же вы её продаёте? -- уличающе перебил Ланнерт, мгновенно вспомнив основной принцип российской торговли: "Не обманешь -- не продашь".

-- Я, видите ли, подкопил денег, -- спокойно и доброжелательно ответил хозяин, -- и хочу купить машину поновее. Все так делают. И вы потом будете так же поступать. Удовлетворило вас моё объяснение?

-- Вполне, -- пробормотал Рудик, почему-то сразу поверивший этому человеку.

-- Ну вот, -- продолжал, не торопясь, хозяин. -- Машина не была в аварии, я её первый и единственный владелец. Мы с женой называем её "Пони", потому что она сильная и выносливая, как пони. А главное -- ест, как пони.

-- Вы ведь, как я понимаю, -- он острым глазом взглянул на поношенную куртку Ланнерта и его слегка провисающие на коленях брюки, -- не работаете?

-- К сожалению.

-- Вот видите, для вас она -- самый подходящий вариант. К тому же она ещё и удобная. Да вы сядьте, попробуйте.

Ланнерт опустился на мягкое, как-то ловко схватившее его за бока, велюровое сиденье и повернул торчащий в замке ключ. Мотор глухо заурчал, замурлыкал, как сытый кот. Десятки разноцветных лампочек неизвестного назначения ярко замигали на приборной доске. У Ланнерта возникло подозрение, что он находится в кабине бомбардировщика.

-- Хотите прокатиться? -- просунул голову в окошко хозяин.

-- Хочу.

Машина шла мягко и бесшумно. Покрутившись по специальным дорожкам, предназначенным для автомобильных испытаний, Ланнерт вернулся на то же место.

-- Мне очень понравился ваш Пони, -- бесхитростно сказал он, -- но у меня таких денег нет.

-- Четыре шестьсот, -- отозвался хозяин.

Ланнерт отрицательно мотнул головой.

-- Четыре двести.

-- Мне очень жаль, -- пожал плечами Ланнерт, -- извините и желаю удачи.

Он повернулся и побрёл к выходу.

-- Эй, подождите! -- остановил его хозяин. -- Я хочу у вас кое-что спросить.

-- Пожалуйста.

-- Я всё время пытался по вашему произношению определить, откуда вы. Из Дании? Швеции?

-- Не угадали, -- Ланнерт улыбнулся. Ему почему-то польстило, что его приняли за датчанина. "Ты не датчанин -- римлянин скорей" -- эту фразу из "Гамлета" всегда произносила жена, когда он коротко стригся.

-- Из Голландии?

-- Да нет, -- вздохнул Ланнерт, -- я из Казахстана.

-- Из Казахстана? -- изумлённо протянул хозяин и тотчас быстро сказал: четыре!

-- Спасибо, -- засмеялся Рудик, -- но у меня есть всего три тысячи семьсот марок.

-- Скажите, -- хозяин бросил быстрый взгляд на его руки, -- а кто вы по профессии?

-- По бывшей профессии!

-- Ну, зачем так мрачно. Так кто же?

-- Я работал редактором на телевидении.

Хозяин минуту помолчал, разглядывая Ланнерта и раздумывая.

-- Давайте ваши деньги, -- произнёс он после паузы, -- я согласен. И считайте, что таким образом я хоть чуть-чуть помог коллеге: я телережиссёр.

Возвращение в Богадельню было триумфальным. Всё мужское население собралось во дворе для вынесения приговора. Это входило в программу субботних развлечений.

Семён Яковлевич первый искренно поздравил Ланнерта с удачной покупкой.

-- Шикарно! Шикарно! -- повторял он, прыгая вокруг машины и осторожно трогая разные кнопочки и рычажки. -- А это что такое? Электроподъёмник стёкол? Здорово! А это? Показывает, что кто-то не пристегнулся? С ума сойти можно! А это? Компьютер?!!! Ну, знаете, Рудик, это уже слишком!

Пришёл Яша -- конкурент Шуры. Машину он тут же обхаял, сказав, что она битая, крашеная и ещё Бог весть какая. Но на положительный вердикт, вынесенный двором, его слова не повлияли.

Уставший, но счастливый Ланнерт запер машину и ушёл к себе читать глупый детектив.



6

Как-то резко наступила осень -- тоскливое время. В воздухе завис серый дождевой люрекс. Прогулки уже не доставляли удовольствия, хотя порой Семён Яковлевич и вытаскивал Ланнерта из его кельи. Но разговаривать под дождём не хотелось, темы быстро растворялись в воде, и приятели, поёживаясь от пронзительной сырости, молча топали по деревенским лужам, отдавая дань ими самими же созданной традиции.

В Богадельне возникали новые люди, но подолгу никто не задерживался: открывались новые лагеря, и вновь прибывшие, побродив денёк-другой по плохо освещённым богадельческим коридорам, исчезали так же внезапно, как и появлялись.

В один из редких сухих погожих осенних дней, когда всё народонаселение активно занималось вылавливанием последних в этом году солнечных лучей, Ланнерт заметил среди сидящих на парапете с задранными к небу лицами людей молодую женщину. Её русые волосы были заплетены в недлинную, но толстую косу. Волос было очень много, непослушные пряди вылезали из-под заколок и повисали перед лицом, что вынуждало женщину время от времени делать нетерпеливый, но очевидно ставший уже привычным жест: она собирала их в горсть и откидывала назад. Впрочем, волосы её не слушались и тут же принимали прежнее положение. Что-то в этом безнадёжно повторяющемся движении было растерянное, жалобное и очень женственное. Ланнерт присел неподалёку и принялся исподтишка разглядывать незнакомку. Она, почувствовав его взгляд, нервно обернулась. "Какое странное лицо, -- думал Ланнерт, -- эта женщина больна, у неё базедова болезнь. Глаза... что-то с глазами... слишком велики для этого лица... навыкате, но цвет!.. сталь!.. дамасский клинок... холод... всех презирает!.. хороша необыкновенно!" Отворачиваясь, женщина слегка улыбнулась уголком рта. На щеке её затемнела детская ямочка.

-- Загораете?

Ланнерт вздрогнул. Возле него стоял Семён Яковлевич.

-- Где вы пропадаете, Рудик? Как говорится, не видать милаго друга. Вчера, правда, имел удовольствие наблюдать, как вы за домом любовно мыли свой "Опель". Помните старую песенку про Мирзо Турсун-Заде?

Он лежит и в ус не дует --
Лишь заде своё турсует.

Ланнерт засмеялся и встал.

-- Пошли, Семён Яковлевич, обойдём дозором владенья свои.

Выходя из двора, Рудольф Германович оглянулся, но женщины на парапете уже не было.

С этого дня в его душе завелось беспокойство.



7

Всё кончилось, конечно же, плохо. А вернее, никак не кончилось -- так и повисло. Нина разрывалась между мужем и дочерью. Рудик жалел её, но уже не мог остановиться -- его полностью захватило стремление уехать, эмигрировать. Это чувство было неодолимо -- что-то вроде инстинкта, который заставляет угрей переплывать океан, птиц -- улетать на юг. Он понимал, что жена и дочь с ним не поедут, что он должен с ними расстаться, и, скорее всего, навсегда. Он исхудал, не спал ночами, пытался уговаривать Вику, приводил десятки, как ему казалось, неопровержимых доводов. Он взывал к голосу её немецких предков, хотя сам никакого голоса в себе не слышал. Он напоминал ей о том, что в её жилах течёт и всеми презираемая еврейская кровь. Он искушал её сказочными перспективами нормальных родов в оборудованной современной техникой, чистой больнице. Он кричал, что дочь его отравлена идиотскими коммунистическими идеями. Он угрожал убить Хасенова вместе с его преступным сыном, обрюхатившим невинную девочку. Он говорил, что это государство, построенное на крови, обречено. В ответ на это дочь обвиняла его в крысизме. Да, размахивая руками, возражал Ланнерт, я поступаю, как крыса. Но почему крысы должны тонуть вместе с кораблём?! Они же не капитаны! Он пытался воздействовать на Вику через жену. Он говорил ей: ты представь себе, наш внук вырастет в благополучной европейской стране, получит образование, перед ним откроется весь мир. Ты, учительница географии, что из того, что изображено на твоём глобусе ты видела? Нина отмалчивалась. Или же говорила, что дочь для неё важнее глобуса. По всему выходило, что он не любит свою дочь. Ланнерт свирепел и орал, что он железной рукой загонит человечество в счастье. Если оно, это человечество, не понимает, что счастье -- в свободе.

Через несколько месяцев Ланнерт понял, что наступило время принятия решения. Остаться он не мог, потому что на студии уже всё знали. Главный редактор, встречаясь с Ланнертом на летучках, с несвойственной ему деликатностью намекал на то, что уже есть человек, который ждёт, когда освободится место. Возникало странное ощущение присутствия на собственных похоронах. Никто не уговаривал его передумать. Ланнерт даже самому себе не признался бы, как ему хотелось, чтобы его пригласил к себе председатель комитета и, усадив в мягкое кожаное кресло, стал говорить, какая это потеря для телестудии, какой Ланнерт замечательный работник. А под конец сказал бы: наконец мы поняли и оценили вас, дорогой Рудольф Германович! Я предлагаю вам место главного редактора, только не уезжайте! И тогда Ланнерт встал бы и гордо сказал: нет, поздно! слишком много унижений я здесь претерпел. А теперь я уезжаю, и меня оценят на Западе. И с высоко поднятой головой удалился бы. Но ничего такого не произошло. Его самолюбие было уязвлено.

После долгих и бесплодных препирательств было решено следующее: Рудик уезжает один, устраивается, а там видно будет. Жена выправила для него справку о том, что никаких материальных и иных претензий к нему не имеет, и Ланнерт начал готовиться к отъезду. Некоторую часть семейных сбережений нужно было обратить в валюту. Но обладатели невиданных им денежных знаков были строго законспирированы: ещё вовсю свирепствовал закон об экономическом подрыве государства. Ланнерт совсем было отчаялся, когда его знакомый вскользь обмолвился, что в одном научно-исследовательском институте якобы есть человек, который какое-то время проработал в ФРГ, и у него, может быть, сохранились немецкие марки. Ланнерт разыскал этого человека и позвонил ему. Тот смертельно перепугался. Неделя ушла на то, чтобы уговорить этого человека встретиться. Встреча произошла в институтском туалете, где под звуки рычащего унитаза Ланнерт вытащил из портфеля толстую, как водосточная труба, перетянутую аптечной резинкой пачку рублей, а взамен получил голубые немецкие марки. Строго по курсу! прошептал загадочный институтский деятель, растворяясь в полумраке. Сидя на жёстком сиденьи заплёванного троллейбуса, Ланнерт украдкой перебирал в кармане купюры. Он испытывал приблизительно те же чувства, которые испытал Эдмон Дантес, погружая руки в сундук с драгоценными камнями.

-- Смотри, -- спустя полчаса, говорил он жене, -- ты видишь, кто изображён на этой голубой бумажке? Это же Клара Вик, великая пианистка, жена Шумана!

-- Ну и что? -- не понимала Нина.

-- Как это "ну и что"! -- горячился Ланнерт. -- Это же целая идеология! Это символ немецкой культуры!

Нина пожимала плечами. Ланнерт пытался ей объяснить, как важно людям, причисляющим себя к интеллигенции, жить в культурной стране, где даже на деньгах изображён рояль, а не серп с молотом. Потом его понесло, и он вновь заговорил об унижениях, которые испытывал всю жизнь; о начальствующих бездарностях, невежах и невеждах; он бормотал что-то о хасеновых, растлевающих души и тела; "латрэк-матрэк", шептал он в озлоблении, "мы тут с товарищами подумали... -- для того, чтобы думать, -- он стучал кулаком по стене, -- нужно аппарат иметь, а не партаппарат!".

-- Нина, -- говорил он, -- ещё есть время, ещё можно всё переиграть. Мы уедем все вместе. Пусть Вика там родит, а потом приедет её Хасенов. Чёрт с ним! Я даже постараюсь его полюбить.

-- Зачем всё это, -- лицо жены сморщилось, и он понял, что она сейчас заплачет, -- зачем опять всё сначала? Не мучай меня, ради Бога! Ведь мы уже всё решили.

-- Знаешь что, -- сказал Рудик, внезапно затормозив, -- пойду-ка я в баню.

-- Это в каком смысле? -- Нина поперхнулась и, опасаясь подвоха, недоверчиво посмотрела на Рудика. -- Я тебя не посылала.

-- Полежу на круге, расслаблюсь. Подумаю.

В городе, где родился и вырос Ланнерт, было не так уж много исторических достопримечательностей. Точнее -- была лишь одна: замечательно красивый старый деревянный собор, в котором располагался музей неизвестно чего. Городская интеллигенция испытывала к властям искреннее чувство благодарности за то, что собор не отдали под овощехранилище. Фактически город был построен при советской власти, и на его архитектуре лежала печать изменчивой и капризной советской идеологии: помпезные "сталинские" дома чередовались с "хрущёбами". Последних было куда больше. Советская власть исхитрялась соединять несоединимое, что впоследствии её и погубило: проводя политику жёсткой централизации, она дозированно поощряла развитие национальных, а чаще -- псевдонациональных культур. Например, новое огромное здание телестудии, в котором работал, страдал и боялся Ланнерт, было выстроено в пышном расплывчато-ориентальном стиле. Однажды Рудик, проезжая мимо этого здания в машине своего знакомого высокого партийного функционера и, желая сделать ему приятное (тот был казахом), сказал:

-- Умеют ведь, когда хотят! Вот построили прекрасное здание -- соединили современность с традициями казахской архитектуры.

-- Какие там традиции?! -- с презрением сказал функционер. -- У нас сроду никакой архитектуры не было! Юрта и домбра -- вот и вся архитектура.

Ланнерт и сам так думал, даже ещё похлеще. Но высказаться никогда не решился бы.

И вот несколько лет тому назад в городе появилось действительно замечательное сооружение -- городские бани. Это было огромное, нарядное, похожее на дворец бухарского эмира здание, которое венчали четыре голубых купола. Внутреннее убранство находилось на грани роскоши: мрамор, журчащие фонтаны, алые ковры, чистота, пряные восточные ароматы, культурная обслуга, элегантная парикмахерская. Впечатление, правда, слегка портило приклеенное к двери парикмахерской рукописное объявление:

"Стрижка и бритьё
до мытья и после мытья.
При стрижке после бритья
мытьё до бритья вне очереди".

Это объявление не позволяло посетителю забыть о том, что он, всё же, не в Брунее.

Поговаривали, что бани эти были предназначены для партийной элиты, но тогдашний Первый секретарь ЦК во время приступа демократического люмбаго распорядился открыть двери для всех. Так ли это было, сказать трудно, но после этого народ очень сильно залюбил Первого секретаря, и эта банная любовь впоследствии привела к хорошо организованному стихийному взрыву народного возмущения, когда того сняли.

Под голубыми куполами располагались три бани -- русская парная, финская сауна и восточная, куда и направился Ланнерт.

Раздевшись, он извлёк из сумки махровую простыню и вошёл в святилище.

Посредине круглого светлого зала могуче возвышался совершенно круглый каменный монолит с плоской поверхностью. Он был похож на гигантский точильный камень. С него начиналась многоступенчатая процедура восточного очищения. Монолит каким-то образом подогревался изнутри. Для начала полагалось лечь на него и греть члены. Слегка разогревшись, посетители переходили на другие каменные плиты поменьше размером, которые были расположены по периметру зала. Делалось это в определённой последовательности. Каждая плита была теплее предыдущей. На последнем каменном ложе можно было запросто жарить колбасу. Но подготовленное предыдущими плитами тело воспринимало этот нестерпимый жар как приятное тепло. Пройдя весь круг этого рая, посетитель попадал в руки массажистов и тёрщиков. Они мяли его, как сдобное тесто, и тёрли сухой жёсткой рукавицей до тех пор, пока тело не начинало скрипеть от чистоты. После чего его бросали в голубой прохладный бассейн. Это было несказанное наслаждение.

Однако, не это было главным аттракционом. Мудрые люди Востока знали, что баня -- это не только очищение тела, но и души. Лежание на монолите не было просто разогреванием костей. Монолит находился точно под куполом, в самом центре которого было вырезано круглое отверстие -- окно в космос. Человек ложился лицом вверх на плоскую поверхность и видел над собой голубое небо. Он знал, что где-то там, высоко-высоко, в ослепительной голубизне находится то место, куда когда-нибудь навсегда уйдёт его душа. Лёжа на тёплом камне и неотрывно глядя в это голубое Нечто, он постепенно впадал в состояние, близкое к нирване. Душа медленно поднималась по струнам его взгляда и, устремившись в бесконечность, соединялась с непознаваемым Космосом.

Ланнерт постелил простыню и лёг. "Если у Бога есть глаза, – думал он, вглядываясь в круглую синеву над головой, – то они, наверное, голубые". Он лежал неподвижно, чувствуя, как тяжелеет тело, как растекается оно по твёрдой каменной плите. Под действием каких-то загадочных сил камень постепенно менял свою структуру -- он выгибался под его спиной, вздымался упругим валиком под коленями, образовывал ложбины для уставших рук. Грусть покидала Ланнерта. Она впитывалась волшебным камнем и растворялась в нём. Тень пробежала по глазам: Ланнерт увидел маленькое трогательное облачко. Оно заглянуло в окно, улыбнулось и что-то сказало, но Ланнерт не услышал -- он спал счастливым сном.



8

С женщиной, которую Ланнерт заметил во дворе Богадельни, его свёл случай. Сам Ланнерт этого случая не искал -- ему нравилось издали любоваться её русой косой. Наблюдая за незнакомкой, он придумывал ей биографию.

По всей видимости, она дворянского происхождения -- предок её был близок к декабристам. Доносчиком не стал, но на Сенатскую площадь не вышел. Получил прощение государя, однако вынужден был удалиться в своё имение, где и провёл остаток жизни. Жена умерла ещё молодой, не оставив наследника. Второй раз жениться он не захотел, да и на примете никого не было. Соседские барышни были слишком провинциальны. Его раздражали их безвкусные туалеты, фальшивый смех и зазывное, грубое кокетство. В конце концов он полюбил скромную крепостную девушку. У неё были густые русые волосы и огромные серые глаза. И девушка эта полюбила его. Не за знатность, не за богатство, которого к тому времени у него уже не было, не по принуждению, а просто так. Она любила его, как умеют любить только русские женщины -- спокойно, ровно, нежно и преданно. Она прощала ему грубость, измены и дикие пьяные выходки, понимая, что это происходит от тоски по прежней, невозвратимой жизни, по Петербургу, по друзьям, ушедшим когда-то по этапу. У них родился мальчик, который, не имея права на отцовскую фамилию, был крещён Петрушей, ну предположим, Болховским. От матери Петруша унаследовал серые глаза и спокойный нрав...

-- Красивая женщина, -- от неожиданности Ланнерт уронил зажигалку.

-- Почему бы вам с ней не познакомиться, -- одним из замечательных качеств Семёна Яковлевича было умение возникать неожиданно, -- она, как я заметил, одна приехала.

-- Вот вы и знакомьтесь, -- зло сказал Ланнерт, не желая развивать тему.

-- А что? Мне бы годков тридцать скинуть... Знаете, каким я в молодости был хватом!

Тут Семён Яковлевич стал рассказывать о своих подвигах. Врал, конечно. Тем временем сероглазая незнакомка исчезла.

..........................................

Спустя несколько дней Ланнерт оказался в небольшом уютном, очень чистеньком и зелёном городке. Поехал он туда по не очень приятному делу: отметиться в специальном учреждении для безработных. Это нужно было делать каждые три месяца. Для Ланнерта эти, в общем-то безобидные посещения были невыносимым мучением. Он не мог смириться со своим положением. Слово "безработный" вызывало в его сознании устойчивую советскую пропагандистскую картинку: худой, унылый, одетый в какие-то отрепья человек в кепке держит плакат, на котором написано "Ищу любую работу". Ланнерт очень хотел найти работу. Но вовсе не любую. Он был журналистом по образованию, призванию и сути. Как-то раз случился у него любопытный разговор с одним чиновником того самого учреждения, от которого он ожидал помощи в своих поисках. Молодой, весёлый, судя по всему лишённый комплексов толстячок глядел на Ланнерта сквозь стёклышки модных очков, делавших его похожим на кота Базилио.

-- Вы ищете работу? -- говорил он. -- Пожалуйста! Мы можем порекомендовать вас на вокзале -- там требуются люди. Здание, как вы знаете, огромное, команда уборщиков не справляется. Если вам это не по душе, есть возможность устроиться в супермаркте -- расставлять товары по стеллажам. Работа не тяжёлая, но интеллектуальная.

-- Послушайте, -- осторожно отвечал Ланнерт, -- я журналист. У меня огромный опыт. Я хочу быть полезным стране именно в этом качестве. Можно, конечно, электронным микроскопом гвозди заколачивать. Но ведь это неразумно и дорого -- для этой цели есть молоток.

Но, как тотчас же заметил Ланнерт, у немцев есть некоторые проблемы с ассоциативным мышлением. Молодой человек его не понял.

-- При чём здесь микроскоп? -- спросил он, удивлённо приподняв брови. -- Вы хотите в лаборатории работать?

-- Нет, нет, что вы! -- Ланнерт испугался, что разговор зайдёт в тупик и начал разжёвывать, что именно он хотел сказать. Очевидно, ему это удалось, потому что молодой человек посмотрел на него с некоторой неприязнью и заметил:

-- У нас микроскопов достаточно. А молотков не хватает.

На Ланнерта этот разговор произвёл неприятное впечатление. И хотя больше он никогда с котом Базилио не встречался, у него возникло тревожное ощущение человека, который идёт по длинному туннелю в уверенности, что за ближайшим поворотом засияет дневными красками выход, а вместо этого слышит далёкий, очень далёкий гудок тепловоза -- бежать назад поздно, а вперёд -- бессмысленно.

Ланнерт оторвал квиток с номером и, набравшись терпения, принялся ожидать своей очереди. В это время распахнулась дверь, и из неё вышла его сероглазая незнакомка. Увидев Ланнерта, она уверенно шагнула к нему и сказала:

-- Говорят, вы немецкий знаете. Помогите: поговорите с этим придурком за работу для меня. А то я понять не могу, шо он из-под меня хочет.

На Ланнерта густо пахнуло Украиной. Это фрикативное "г", эти интонации! Красивая дворянская родословная свистнула и улетела. Кто-то ехидно шепнул ему на ухо: "халцедоны из бердичевской короны". Ланнерт не мог скрыть разочарования. Но незнакомка этого не заметила, поскольку не имела ни малейшего понятия о существовании прапрадеда Петруши.

-- Ну что ж, -- Ланнерт встал, -- пойдёмте. Только давайте сначала познакомимся. Меня зовут Рудольф.

Женщина взглянула на него с весёлым изумлением.

-- А я Мими.

Ланнерт засмеялся. Она оказалась остроумной.

Видя его реакцию, она тоже рассмеялась, протянула руку и сказала:

-- Алёна.

Домой поехали, конечно же, вместе. Рудик рассказал, что он приехал из Казахстана.

-- Это где верблюды? -- уточнила Алёна.

-- Именно, -- согласился Рудик. -- А ещё сайгаки. В нашей редакции они работали снабженцами.

-- В редакции? Так вы -- четвёртая власть?

-- Конечно. У нас даже лозунг был: наша советская власть -- самая четвёртая!

-- А что же у вас делали верблюды?

-- Занимались перевозками. В распоряжении нашего главного редактора был чёрный двугорбый верблюд. Он всегда стоял у входа в юрту. При нём был человек, который его мыл и всё время полировал чистой тряпочкой. Верблюд блестел, как негр на плантации. На закате глаза его сверкали.

-- И у вас тоже был верблюд?

-- А как же! Горбатый. По кличке Запорожец.

-- Интересно! И кто же в этих диких степях вашу газету покупал?

-- Никто. Она из уст в уста летала. Едет какой-нибудь дикий человек на своём сиволапом коньке, играет на домбре (знаете, инструмент такой есть -- "один палка, два струна, я хозяин всей страна!") и поёт. Статьи наши поёт, передовицу, всякие там рецензии театральные. В степи голос далеко разносится. Другой человек слышит, подхватывает и дальше поёт. Такая вот газета у нас была. Республиканская. "Узун-Кулак" называлась.

Алёна не выдержала и расхохоталась.

-- Да что мы всё обо мне да обо мне, -- сказал Рудик. -- Вы лучше о себе расскажите. Откуда вы, прелестное дитя?

-- Есть шансонетка с подбрасыванием юбки в конце первого слова. Помните?

-- Что-то не припоминаю.

-- Ну как же: "Одесситка (тут Алёна двумя руками сделала выразительный, не очень приличный жест) -- вот она какая..."

-- А-а-а! Значит, "я одэсит, я из Одэсы, здрассьте?!" -- Ланнерт неумело и грубо изобразил одесский акцент.

-- Здоровались уже, -- внезапно помрачнев, сказала Алёна.

"Опель" осторожно вкатил во двор Богадельни.



9

Теперь они гуляли втроём. Семён Яковлевич приободрился и даже пытался слегка ухаживать за Алёной. Он говорил, что её одесское произношение очаровательно, а если бы её остроты услышал Жванецкий, то посинел бы от зависти. Последнее утверждение было нахальной и грубой лестью. Но Семён Яковлевич, старый дамский угодник, нёс эту чушь, повинуясь своему инстинкту, а точнее -- условному рефлексу: ещё с юности в его памяти засело убеждение, что женщину можно взять на комплимент. И он пел бездумно, подчиняясь химическим процессам, всё ещё бурлящим в его старой голове.

Ланнерт посмеивался. Ему очень нравилось Алёна, однако до зуда раздражала её одесскость: смесь украинского безграничного самодовольства с еврейской застенчивой наглостью. К тому же эта смесь была крепко настоена на воинствующем провинциализме. Но вот что странно: эта смесь содержала в себе также и, на первый взгляд, чуждые ей элементы -- безжалостную самоиронию, отзвуки морской романтики и печаль векового опыта. Из этого материала природа с равным успехом лепила таланты и преступников. Когда это сочеталось, получались талантливые преступники.

Отцу Алёны было под девяносто. Человек поразительного здоровья, крепкий и сухой, как дерево, из которого Стейнвей изготавливал рояли, он плевать хотел на перестройку, ускорение и социализм с человеческим лицом, оставаясь непоколебимым сторонником безумной идеи всеобщего равенства. Он считал Ленина богом, Сталина -- гением, Хрущёва -- дураком, Брежнева -- падшим ангелом, а Горбачёва -- предателем. Иногда трезвая Алёна, забыв о бессмысленности дискуссий с верующим человеком, пыталась обратить отца лицом к реальности. Отец закипал быстрее электросамовара.

-- Нет, вы только посмотрите на неё, -- его указательный палец, обращённый в сторону отступницы-дочери начинал дрожать, -- посмотрите на неё, на эту фею в собственном соку! На эту девицу, вумную, як вутка! Знаешь, кем был бы твой отец, если бы не Ленин?! Если бы не наша родная коммунистическая партия?! Не знаешь! Он сидел бы на столе, скрестив ноги, и перелицовывал бы старые вонючие лапсердаки. И делал бы это, между прочим, не в Одессе -- жемчужине у мора, а в какой-нибудь Шполе. Образование бы ты имела? Фигу с дрыгой! И была бы ты не Алёна, а Фейга-Лея. Брила бы голову и носила бы парик. А так, благодаря великую революцию и нашу партию, ты закончила эту самую корзинваторию, граешь аф н’фидл и таки имеешь чистую работу и кусок хлеба, шобы кушать.

-- Ну конечно, -- ухмылялась Алёна, -- что бы мы все делали без твоих большевиков? Без этой партии жертв и палачей? Разве при царе-батюшке ты мог бы устроиться грузчиком на мебельную фабрику? Да в жизни! Эту привилегию подарила тебе родная советская власть. Кто вёл бы нас к коммунизму -- светлому будущему всего прогрессивного человечества? Где бы мы взяли эту комунальную конуру, в которой вы с мамой прожили тридцать пять лет? Кто бы расстрелял твоего друга детства Борю Лейзерсона?

-- Не смей! -- хрипел отец, лиловея и задыхаясь. -- Не смей! Сопля зелёная! Шо ты понимаешь?! Шо ты знаешь за Бору?! Он предал наши идеалы, он стал троцкистом! Если бы его тогда не взяли, я застрелил бы его со своей собственной рукой! В во-семь-над-цать лет я пошёл на фронт добровольцем! И служил под командованием самого Якира!

-- Какого Якира? Врага народа?

У отца начинали дрожать губы и он хватался за грудь.

Прибегала из кухни мать.

-- Дура! Идиотка! Жестокое животное! -- шептала она, дребезжа валериановым флакончиком о стакан. -- Чего ты добиваешься? Хочешь, чтобы он умер?

Алёне становилось жалко. Она любила отца. Насилуя бушующее в душе чувство справедливости, она начинала просить прощения. Отец постепенно успокаивался и наступало временное перемирие. Длилось оно недолго: обе стороны были готовы в любой момент открыть военные действия. Последний парад наступил, когда Алёна заявила, что собирается уезжать в ФРГ. Отец затрясся, как пловец, который слишком долго пробыл в холодной воде.

-- Шо?! -- закричал он каким-то незнакомым, тоненьким голосом. -- Я свою кров там проливал! Я Берлин их поганый брал!! А ты, сволота, хочешь до этих клятых фашистов ехать?! И у тебя не застрянет ув горле их говняный хлеб?! Твой сводный брат под их первой бомбой, шо на Пушкинскую упала, погиб! Они же твоего дядю Лёву в Освенциме сожгли! Как можно? Как можно?!

Напрасно Алёна транжирила своё красноречие, пытаясь объяснить отцу, что Германия совсем другая страна, что дети не отвечают за грехи родителей, а тем более -- дедов. Отец не желал ничего слышать. Ехать он категорически отказался. И в заключение только с болью сказал:

-- Эх ты! Не могла подождать, пока я сдохну.

..........................................

-- Вот такой коммунист мой папа, -- промолвила Алёна, сексуально поедая банан, -- а шо такое?! Можно подумать! Ой-ёй-ёй! А ваши папы кем были? Или, например, вы, Семён Яковлевич -- неужели на вас такого греха нету?

-- Нет-нет! На мне -- нет!

-- Поклянитесь! -- нахмурил брови Ланнерт.

-- Святой истинный крест! -- закричал Семён Яковлевич и уже было поднял руку ко лбу, чтобы перекреститься, но услыхав ехидный смешок Ланнерта, смутился, поправил очки и пояснил:

-- Это я в идиоматическом смысле.

-- А вот я был членом этой гнусной организации, -- сознался Ланнерт и, заметив разочарование в глазах Алёны, добавил, -- не смотрите так. Выживать-то надо было. А к нашей идеологической конторе без партбилета, как вы сами понимаете, не то что на пушечный -- даже на ракетный выстрел не подпускали.

..........................................

Через некоторое время Семён Яковлевич почувствовал, что между Ланнертом и Алёной что-то происходит. Не желая мешать, он начал деликатно отказываться от совместных прогулок.

Ланнерт не то, чтобы влюбился, -- скорее привязался к Алёне. После довольно долгого одиночества в его жизни вновь появилась женщина, восстановилось какое-то равновесие. Как-то раз Алёна равнодушно спросила, женат ли он. "Женат, но безнадежно", ответил Ланнерт и рассказал ей историю своей эмиграции. Алёна промолчала.

У них были странные отношения.

Скоро, очень скоро Ланнерт начал понимать, что эта женщина не принесёт ему ни счастья, ни покоя. Но вот что удивительно: чем яснее он это понимал, тем острее становилось его желание обладать ею -- обладать не физически, не этим красивым телом, а её душой, тайными мыслями, непонятными стремлениями. Он ревновал Алёну к её памяти, к каким-то оставленным в той, старой жизни мужчинам, чьи имена порою возникали в её, наполненной двусмысленностями, речи.

Как-то само собой получилось, что Алёна постоянно делала Ланнерту большие и малые одолжения.

-- Знаешь что, -- говорил он, -- поедем завтра в Гамбург. Я покажу тебе этот чудесный город -- ты ведь там не была. Погуляем, пообедаем в испанском ресторане -- я знаю, ты любишь рыбу. Вечером посмотрим фейерверк на Альстере -- это очень красиво. Поедим где-нибудь итальянского орехового мороженого -- тебе ведь нравится итальянское мороженое? Поехали?

-- Да-а? -- сильно в чём-то сомневаясь, тянула Алёна. Потом долго молчала. Чувствовалось, что в ней происходит какое-то внутреннее борение. Наконец тяжело вздыхала и, уступая ему, безнадёжно говорила:

-- Ну ладно, чёрт с тобой... поедем.

Ланнерт с трудом подавлял в себе желание сказать ей спасибо.

Иногда у Ланнерта возникало ощущение, что он -- маленький полустанок, на котором случайно и ненадолго оказалась эта странная женщина. Сейчас она зайдёт в буфет, съест бутерброд, поболтает с официанткой, без особого интереса осмотрит скудные достопримечательности места, куда её забросила судьба, а потом выйдет на перрон и, томясь и тоскуя, будет ожидать прихода нарядного скорого поезда, ради которого она и оказалась здесь. Поезд увезёт её в яркую, богатую, сумасшедшую жизнь, а о тихом полустанке, накормившем её полузасохшим бутербродом, она никогда и не вспомнит. Она была из другого, незнакомого Ланнерту мира -- диковинная птичка с острым клювом и красивыми, но жёсткими пёрышками. Но эта недобрая, холодная, чуждая женщина необыкновенно притягивала его. Он попал в полную зависимость от неё, от её настроений, от выражения её лица, от её улыбки. Беспокойство, которое ощутил Ланнерт, впервые увидев её, не покидало его больше. Иногда оно становилось нестерпимым, взрываясь приступами панического страха -- страха потерять её. Ланнерт понимал, что Алёна не принадлежит ему. Как, наверное, никогда никому не принадлежала. Его настойчивые попытки влюбить её в себя, привязать к себе, заинтересовать собой -- все эти попытки, соприкоснувшись с её скрывающимся за улыбкой ледяным равнодушием, замерзали, превращались в звонкие сосульки. Даже ночами, когда Алёна, забыв обо всём и наслаждаясь любовью, осыпала его ласками, у Ланнерта ни на минуту не возникало спокойное чувство обладания этим непонятным существом. А вместе с рассветом вползала в его сердце непонятная боль.

У них были разные до противоположности вкусы. Она слегка презирала Ланнерта за его любовь к джазу -- садясь к нему в машину, говорила: "Опять ты слушаешь эту дрянь!" Ланнерт покорно переключал радио на какую-нибудь симфонию и начинал тихо тосковать. Алёна видела это и говорила: тебе без меня плохо, но и со мной не лучше.

Она была неправа: с ней было тревожно, но без неё -- невыносимо.



10

После завтрака в богадельческой столовке Ланнерт, как всегда, отправился на почту в Цартвинкель. Делал он это по привычке и из приверженности к распорядку -- так было заведено с самого начала, так должно быть и впредь. Письма приходили крайне редко: друзьям, озабоченным выживанием на родине, было не до переписки, а жене он звонил каждую неделю из телефона-автомата, одиноко и беззащитно стоящего чуть ли не посреди кукурузного поля. Каждый раз, входя в жёлтую будку телефона, Ланнерт дивился тому, что до сих пор его никто не поломал, не уничтожил, не оторвал трубку, не выбил стёкла, не вырезал тупым ножом бессмысленное ругательство на стенке.

Разговоры с женой всё больше напоминали Рудольфу Германовичу рассказ Бредбери об астронавтах, которых взрыв корабля раскидал в разные стороны. Заключённые в скафандры, они с огромной скоростью удаляются друг от друга, переговариваясь по радио. Но голоса становятся всё тише, кислорода -- всё меньше, и надежды на спасение нет никакой.

Рудик рассказывал о красоте, в которой он живёт, о чистоте и уюте, о больших надеждах и розовых перспективах. Нина делилась школьными новостями, сплетничала о знакомых, говорила о Вике, о том, как легко она переносит беременность, часто повторяла: "у нас всё хорошо, у нас всё замечательно". Но и то, что говорила Нина Рудику, и то, о чём рассказывал Рудик Нине, не имело для них обоих никакого значения -- это был некий отвлечённый текст, главный смысл которого был понятен без слов или даже вопреки им: он не терял надежды на то, что она одумается и приедет, а она, сделав выбор, отступиться от него не могла.

Почтовый служащий уже знал Ланнерта и каждый раз огорчался, произнося с виноватым видом одну и ту же фразу: к сожалению, для вас ничего нет. Но на этот раз, завидя Ланнерта, почтарь просиял.

-- Господин Ланнерт, -- сказал он, искренне радуясь редкой возможности сделать человеку что-то приятное, -- вам письмо.

И торжествующе помахал в воздухе маленьким конвертом.

Почерк был типично немецким. В обратном адресе значился тот самый уютный городок, где Ланнерт познакомился с Алёной. Фамилия отправителя нечего Ланнерту не сказала. Получение письма было маленьким событием, развлечением, поэтому Ланнерт не стал торопиться. Он побрёл домой, раздумывая по дороге, от кого могло быть это послание. Где-то он читал, что женщины, прежде чем вскрыть конверт, пытаются по его внешнему виду определить содержание. Они находят эту игру волнующей: в конверте может быть признание в любви и даже предложение руки. Рудольф Германович поступил, как женщина. Хотя, ни признания в любви, ни тем более брачного предложения ниоткуда не ждал. Он понюхал конверт. Духами не пахло. На ощупь определил лежащий в конверте тоненький листок. На фотографию, открытку или денежную купюру он похож не был.

Придя домой, Ланнерт комфортно расположился на своём любимом жандармского цвета диване и осторожно разорвал конверт. Из него выпала вдвое сложенная бумажка. Ланнерт развернул её и прочитал: "Du Arschloch! ( Ты, мудак! (нем.)) В то время, как в Германии увеличивается безработица и тысячи людей не имеют крова над головой, ты, свинья жидовская, живёшь на всём готовом, жируешь и топчешь своими потными ногамти нашу землю. Берегись, скоро мы подожжём твою вонючую задницу! Sieg heil!"

Ланнерт начал смеяться. Сначала тихо, потом громче. Через минуту его хохот разносился по всему первому этажу Богадельни. В открытое окно заглянул Семён Яковлевич. Увидев его, Рудольф Германович повалился на пол. Икая и задыхаясь, он делал руками загадочные знаки Семёну Яковлевичу, пытаясь что-то сказать. Семён Яковлевич опёрся на подоконник и терпеливо ждал. Наконец Ланнерт начал успокаиваться. Он поднялся с пола и восстановил status quo -- уселся на жандармский диван.

-- Что это было? -- спокойно спросил Семён Яковлевич.

-- Одно и то же, одно и то же, -- сказал Ланнерт, утирая слёзы и тяжело дыша, -- везде одно и то же! Всю жизнь в моей сумасшедшей, алогичной, лживой стране я был фашистом.

-- Не понял, -- брови Семёна Яковлевича полезли на лысину.

-- Ну, так называли всех русских немцев наши толерантные славянские соотечественники. Что вы на меня уставились? Вы что, не знали?

-- Не знал, -- сказал Семён Яковлевич. -- В том месте, где я жил, не было ни одного немца.

-- Святая простота. Поразительно! Ну вот... А сегодня меня обозвали жидовской мордой. Причём обозвал фашист. Меня, "фашиста", другой фашист обозвал жидовской мордой. Мне показалось это безумно смешным.

-- А как это произошло? Где?

-- Я письмо получил.

Ланнерт показал письмо. Когда он перевёл его содержание, Семён Яковлевич побелел.

-- Рудик, необходимо немедленно сообщить в полицию.

-- Вы что, с ума сошли? Зачем?

-- Покажите-ка мне это письмо ещё раз, -- Семён Яковлевич протянул руку через окно.

Он внимательно рассмотрел со всех сторон конверт, затем положил письмо в карман и сказал:

-- Вы живёте на первом этаже. Он ведь наверняка это знает. Окно всегда нараспашку. Ничего не стоит вот такому идиоту ночью подойти и бросить к вам в комнату бутылку с зажигательной смесью. Я сейчас же иду в администрацию.

Он ушёл, а у Ланнерта разыгралось воображение. Он в деталях представил себе, как в одну прекрасную ночь спит он с Алёной на жандармском диване и вдруг в комнату влетает бутылка с зажигательной смесью. И падает прямо на одеяло. Одеяло моментально вспыхивает. Огонь впивается в роскошные волосы Алёны, раскинувшиеся по подушке. Алёна страшно кричит. Он просыпается, но уже поздно. Одесситка горит, как Жанна д’Арк. Ланнерту стало не по себе.

На следующее утро в дверь деликатно постучали.

-- Открыто! -- крикнул Ланнерт, высовывая намыленную для бритья физиономию из ванной.

-- И совершенно напрасно, -- сказал средних лет человек, входя в комнату. -- Здравствуйте. Моя фамилия Швальбе. Я из криминальной полиции.

Ланнерт слегка удивился: встреть он этого человека на улице, никогда бы не подумал, что это полицейский. Спокойное, цивильное лицо, к которому очень шла коротко стриженая седоватая борода, умные глаза -- лицо интеллектуала или может быть в российском смысле -- интеллигента.

-- Располагайтесь, я сейчас, -- Ланнерт нырнул обратно в ванную, стёр с недобритого лица пену и натянул старый спортивный костюм.

-- Слушаю вас... Может, выпьете чего-нибудь? -- сказал он, появляясь в комнате.

-- Скажите, пожалуйста, -- спросил Швальбе, вежливо отказавшись от предложения, -- это то самое письмо, которое вы получили вчера?

Он извлёк из аккуратной коричневой папки знакомый конверт и ещё какой-то документ.

Ланнерт подтвердил.

-- Подпишите, пожалуйста, эту бумагу. Это ваше согласие на открытие уголовного дела.

Ланнерт подписал.

-- Должен вам сообщить, господин Ланнерт, что употребление выражения "Sieg heil" в Германии запрещено, считается уголовным преступлением и преследуется по закону. Поэтому, если мы найдём человека, который это письмо написал, он должен будет заплатить вам довольно крупную сумму. Разумеется, помимо того наказания, которое он понесёт. Но не стану от вас скрывать, что найти его будет довольно трудно. Данных очень мало. Обратный адрес, конечно же, оказался фальшивым. Так что надо ждать.

-- Чего ждать? Ждать, пока он не исполнит свою угрозу?

-- Ну что вы! Поверьте моему опыту: между угрозой и действием расстояние огромное. Кроме того, я оставлю вам номер телефона. Если вы по нему позвоните, полиция будет здесь ровно через пять минут.

-- Господин Швальбе, -- сказал Ланнерт, начиная понимать, что в случае чего полиция защитить его не сможет, -- как вы можете заметить, телефона в моей комнате нет. Для того, чтобы позвонить, я должен пробежать весь огромный коридор, по которому вы шли ко мне. Там есть единственный на всё здание телефон. Кроме того, в нужную минуту у меня может не оказаться разменной монеты или телефон будет занят -- на нём постоянно кто-то висит. Так что можно считать, что вы оставляете меня наедине с моей проблемой.

Тут Швальбе начал вновь говорить, что всё это чепуха, бред какого-то психически неуравновешенного человека, что не стоит на это обращать внимания. Но чем больше он говорил, тем страшнее становилось Ланнерту. Он видел горящие волосы Алёны и слышал её крик. И вдруг ему пришла в голову одна идея.

-- Скажите, а имею ли я право приобрести оружие? Для самозащиты.

-- Э-э-э, -- Швальбе не ожидал такого вопроса.

-- Видите ли, -- сказал он, -- вообще-то, разрешение на приобретение оружия может получить человек, который прожил в Германии не менее двух лет. Но ваша ситуация действительно необычна... Должен вас предупредить, что, если вы купите пистолет...

-- Почему пистолет?

-- А вы что, намереваетесь миномёт покупать? -- по его губам пробежало подобие улыбки. -- Так вот, имейте в виду, что выносить оружие из комнаты вы не имеете права. И воспользоваться им вы можете только в единственном случае: если на вас будет произведено нападение здесь. А номер телефона, который я вам дал, всё же сохраните -- может пригодиться.

Швальбе распрощался и, ещё раз сказав Ланнерту, чтобы он не принимал всё это чересчур всерьёз, исчез из его жизни навсегда.

Ланнерт переоделся и пошёл к Алёне. Странно, но она ещё ничего об этой истории не знала. После того, как Ланнерт в сочных красках описал то, что произошло, а ещё ярче -- то, что может произойти (особенно он налёг на горящие волосы), Алёна иронически посмотрела на него:

-- Ай-яй-яй! -- сказала она, педалируя невыносимое для Ланнерта одесское произношение, чтобы подчеркнуть степень своего презрения к мужской трусости. -- Ай-яй-яй! Подумаешь! Вся Германия уже прибежала с бутылками кидаться! Уже очередь выстроилась. Вы крайний? А вас здесь, между прочим, не стояло!.. Не, я тут за женщиной... Страшно ты кому нужен, чтобы на тебя керосин изводить. Тоже мне цаца! Раскудахтался, как паровоз!

Где-то недельки через две Ланнерта пригласили в полицию. Там его заверили, что всё идёт нормально, что преступника ищут, но пока не нашли. А затем торжественно вручили разрешение на приобретение пистолета.

Выйдя из полиции, Ланнерт прямиком направился в большой оружейный магазин "Waffen Scholz", где получил толстый красочный каталог, а затем уселся за белый дачный столик старой голландской кофейни, и, отпивая маленькими глотками густой горячий шоколад, принялся этот каталог внимательно изучать.

Рудольф Германович любил оружие и знал в нём толк. Когда-то в юности он серьёзно занимался спортивной стрельбой, выполнил даже мастерский норматив, что сильно облегчило его службу в армии. Он попал в спортивный полк, где была не служба, а малина: муштры он не знал, ходил не в ХБ, а в спортивном костюме и почти каждые две недели бывал дома. Как-то раз он на спор тремя выстрелами из крупнокалиберной винтовки сбил три спичечных коробка, которые лежали сверху мишени на расстоянии трёхсот метров. После этого командир полка в нём души не чаял и при всех ласково называл "моя немчура проклятая". Ланнерту это не очень нравилось, но потом, спустя годы, он вдруг понял, что таким образом умный командир уберёг его от многих издевательств и неприятностей.

С тех пор протекла целая жизнь, поэтому Ланнерт, листая каталог, поразился изобилию и разнообразию предлагаемого оружия. И не только оружия. Чего только тут не было: художественная и техническая литература; дорогие фарфоровые сервизы с изображением жертв охотничьей страсти; специальная одежда; многофункциональные ножи с компасом и хронометром; носки с электроподогревом; подзорные трубы и бинокли. Мелькали названия знаменитых фирм: "Цейсс", "Сваровски", "Лейка"; декорации в виде старинных пистолетов и ружей с богатейшей инкрустацией; какие-то технические приспособления неизвестного предназначения; форменные фуражки разных эпох и армий. На одной из страниц Ланнерт с удивлением обнаружил новёхонький блестящий рыцарский доспех. По этому каталогу можно было заказать подлинный самурайский меч и настоящую саблю гвардейца, охраняющего Букингемский дворец. Луки, стрелы и арбалеты вызывали желание немедленно стать под знамёна Робина Гуда. Обычный рядовой гражданин даже не представляет себе, насколько эстетически привлекательным может быть финский нож. Какое разнообразие материалов и форм заключено лишь в одной рукоятке. Такую вещь хочется держать в руке. А затем, может быть, и применить.

Ланнерт пролистал страниц сто, на которых во всевозможнейших ракурсах были изображены винтовки и принялся изучать раздел "Револьверы и пистолеты". От идеи приобрести револьвер он отказался сразу: барабан делал револьвер слишком толстым -- неудобно было прятать и хранить. Ему понравилась "Беретта", но она оказалась чересчур дорогой. "Маузер" был примитивным, "Вальтер" -- традиционным, "Таурус" -- шикарным, "Зауэр" -- претенциозным. Уже минут через пятнадцать Рудольф Германович понял, что изобилие изобилием, но то, что нравится и подходит по цене, купить довольно сложно. Он совсем уж было расстроился, как вдруг, перевернув очередную страницу, наткнулся на оружие, которое сразу же привлекло его и покорило. Это был чешский пистолет "CZ" 75.

-- "Чезета", -- вслух произнёс Ланнерт и мечтательно улыбнулся.

Он вдруг оказался в тёмном кинозале. На экране худенький тёмноволосый юноша стоял перед ржавыми воротами, рядом с которыми была прикреплена табличка "Прокат мотоциклов".

-- Ты только смотри, -- говорил юноша своему другу Витьке, -- моей маме -- ни звука!

Друг понимающе ухмылялся: у него тоже была мама.

Они вошли в тёмный, мрачный двор, повернули направо и оказались в грязном помещении, заставленном мотоциклами -- в основном "Ижами" и "Ковровцами". В углу пылились два старых "Урала" с колясками. Чувствовалось, что спрос на них небольшой. Пол был покрыт пятнами машинного масла и завален какими-то ржавыми запчастями.

На их деликатное покашливание откуда-то из глубины вывалился хозяин конторы -- здоровущий курчавый мужик в замызганном синем комбинезоне и раздолбанных старых ботинках без шнурков на босу ногу.

-- Ну? -- дружелюбно спросил он и громко рыгнул. Спёртый запах мастерской обогатился ещё одним ингридиентом.

-- Слышь, -- сказал опытный в таких делах друг Витька, -- нам бы мотоцикл напрокат...

-- Нету! -- отрезал мужик.

-- А два? -- спросил Витька.

-- Ты чё? -- изумился мужик.

-- Рудик, доставай, -- ничуть не смутившись, сказал Витька и протянул руку.

Рудик вложил в неё бутылку "Коленвала".

-- Так вы бы, ребята, сразу, бля, сказали, что вам мотоцикл нужен, -- ощерился хозяин, -- ща найдём! Вам "ижак" подойдёт?

-- Рудик! -- требовательно сказал Витька.

Рудик достал из сумки бутылку "Солнцедара".

-- Вас понял! -- в грубом голосе прокатчика проступило уважение. -- Есть "Ява". Двести пятьдесят кубов. Машина -- зверь!

-- Годится, -- согласился Витька. -- А для него? -- он кивнул на Рудика и вытащил из-за пазухи последнюю заначку -- портвейн "Три семёрки".

-- Ну вы, пацаны, даёте! -- восхищённо сказал курчавый, бережно принимая бутылку. -- Для своих, бляха-муха, у меня "Чезета" заныкана. Машина чехская. Всего сто двадцать пять кубиков, но зато новьё -- муха не срала!

Далее на экране замелькал пыльный просёлок, красная "Ява" впереди, какая-то бахча, опьяняющий запах кровавого арбуза и солнце, отражающееся в лакированном чёрном бензобаке "Чезеты" -- свобода и восторг.

..........................................

Ланнерт допил свой шоколад и, решив, как говорил его тесть, "за одним" утрясти всё сразу, вернулся в "Waffen Scholz".

Учуяв серьёзного клиента, продавец повёл себя так, будто решил посвятить остаток своей жизни именно ему, Ланнерту. Не обращая ни малейшего внимания на томившихся в ожидании своей очереди трёх-четырёх мужчин, один из которых, если судить по зелёной шляпе с пером, был охотником -- порода людей, которых Ланнерт органически не выносил, продавец принялся метать на прилавок всевозможные револьверы и пистолеты, попутно объясняя преимущества той или иной системы и изящно обходя молчанием недостатки. Минут пять Ланнерт любовался его работой, а затем сообщил, что он, собственно говоря, уже выбрал то, что ему нужно. Узнав, чтo именно собирается приобрести покупатель, продавец с ловкостью карточного шулера выдернул откуда-то картонную коробку, раскрыл её и извлёк оттуда "Чезету". При этом он расхваливал Ланнерта за тонкий вкус и говорил, что лучший выбор не сделал бы даже министр обороны. Точно то же самое он говорил бы, если бы Ланнерт купил пожарный топор. Присовокупив коробку патронов, продавец точными, изящными движениями упаковал покупку в фирменный пакет и, выразив абсолютный восторг по поводу знакомства с таким хорошим новым клиентом, попрощался и, мгновенно о нём забыв, обратил вопрошающее лицо к зелёной шляпе с пером.

Вернувшись в Богадельню, Ланнерт, конечно же, прежде всего показал своё приобретение Семёну Яковлевичу. Но тут же выяснилось, что тот ни уха ни рыла в оружии не смыслит. Напрасно Ланннерт пытался передать строгую красоту воронёной стали, напрасно обращал внимание на удобство обшитой кожей анатомической рукоятки, напрасно сотрясал воздух словами "9 миллиметров Люгер", напрасно восхищался утопленной мушкой, бархатным спуском и магазином под пятнадцать патронов -- всё это оставило Семёна Яковлевича совершенно равнодушным. "Эх, -- подумал Ланнерт, -- нету Юрки моего. Вот кто бы оценил".

-- Знаете, Рудик, -- сказал Семён Яковлевич, -- вы об этом пистолете поменьше трепитесь: народ у нас пёстрый. Как бы чего не случилось.

Всю следующую неделю Ланнерт, запершись в своей комнате, играл с новой игрушкой: разбирал, собирал, взводил, целился, щёлкал затвором и чистил. Глядя в зеркало, он, посмеиваясь сам над собой и над своим мальчишеством, становился в ковбойские позы, пытаясь научиться вертеть пистолет и перебрасывать его из руки в руку. Но то ли оружие было для этого не приспособлено, то ли сам Ланнерт, но кончилось это тем, что он уронил килограммовый пистолет себе на ногу. Было очень больно.

Постепенно эти игры начали надоедать, и Ланнерт, хорошенько смазав пистолет, завернул его в чистую тряпочку и спрятал во внутренний карман старой спортивной сумки.



11

В отношениях Юрия Константиновича с Рудольфом Германовичем было одно сложное место: жёны их не переносили друг друга. Спокойная, сдержанная Нина уже после пяти минут общения с холерической, безапелляционной Светкой, любая реплика которой начиналась уличающими словами "на самом деле это было так", начинала раздражаться, пыхтеть и, чаще всего, сославшись на внезапную головную боль, запиралась в спальне. Светлана считала жену Рудика пересушенной треской, человеком скучным, ограниченным и унылым. Рудика она обожала. Точно так же, как Нина любила Юрку. Конечно, всё это очень мешало их мужской дружбе. Они вынуждены были, как тайные любовники, назначать свидания вне дома, а если и ходили друг к другу, то без жён.

Вот и на этот раз они, созвонившись, решили встретиться в кафе "Орион".

Кафе это находилось рядом с телестудией и, благодаря этому, получило неофициальный статус телевизионного. По сути дела это был клуб работников телевидения. Посторонние посетители попадались крайне редко. Телевизионщики же пользовались любой возможностью, малейшей паузой, чтобы забежать в "Орион" на чашечку настоящего турецкого кофе. Варил его старый пузатый грузин, которого все называли Гиви. Хотя вполне возможно, что звали его не Гиви, и он был вовсе не грузин. Работал Гиви виртуозно. Многие приходили специально полюбоваться его работой. Перед ним на жаровне стояло жестяное корыто, наполненное каким-то специальным, как он сам утверждал, серым песком. Гиви брал в каждую руку по три, а то и четыре крошечные металлические чашечки на длинных, по-особому изогнутых деревянных рукоятках (он называл их джэзве), ставил в корыто, неуловимо ловким движением ввинчивал до половины в серый песок, а затем медленно и плавно вёл эту маленькую эскадру от одного края корыта к другому. Вся процедура занимала не более одной минуты. К концу путешествия над каждым джэзве вздымалось коричневое облако густой пены -- кофе был готов. Маленькой серебряной ложечкой Гиви бережно укладывал пену на дно фарфоровой чашечки, переливал в неё густое, как мёд, содержимое, ставил чашечку на маленькое хрупкое блюдце и передавал эту драгоценность в распоряжение официанток. Официантки летали по "Ориону", чирикая, как воробьи.

Хотя друзья встретились для того, чтобы обсудить сценарный план, очень скоро их свободная беседа, не спеша, выплыла из орионской гавани на просторы мирового океана. Незадолго до этого они проводили своего друга, который уехал в Израиль. Поэтому они, заказав коньяк, осушили по рюмашке за его удачу. Следующая порция была выпита за здоровье второго друга, процветающего в Австралии. Затем наступила очередь пить за Америку, Германию и Грецию.

-- А теперь, -- провозгласил Юра, -- особый тост: за Санаду! Над Санадой, над Санадой, -- запел он, -- солнце красное садится, мне заснуть давно бы надо... лишь бы только мне не спиться.

-- Правильно, -- сказал Рудик, вставая, -- и за Субу.

-- Тогда пьём за Сапри, который любил Алексей Максимыч.

-- Которое! -- поправил быстро опьяневший Рудик. -- Раз слово кончается на "и", оно должно быть среднего рода. Это известно всякому, кто не спит.

-- А на "е"? -- спросил Юра.

-- Несомненно, -- подтвердил Рудик.

-- А на "ё"?

-- Ё-моё, -- сказал Рудик, -- гляди-ка: Нурлан пришёл. Нурланчик!

Он протянул руку и слегка пошатываясь, пошёл навстречу своему старому приятелю Нурлану Абилову. Но тот почему-то остановился посреди зала и угрюмо смотрел на приближающего к нему Рудика. Потом демонстративно заложил руки за спину и громко сказал:

-- Инородцам руки не подаю.

Ланнерт помертвел. Нурлан, которого он знал лет пятнадцать, отличный мужик, талантливый режиссёр, человек, с которым было немало выпито и не меньше сработано, весельчак и остроумец, "свой в доску парень", Нурлан это сказал ему?! Рудик подумал, что ослышался. Он сразу отрезвел.

-- Кто это тут иноуодец, -- раскатил своё английское "р" мгновенно возникший рядом Юрка Барзали, -- ах ты сука!

Он широко размахнулся, и очки Нурлана, описывая плавную дугу, полетели в сторону ни на секунду не отрывающегося от своего корыта Гиви.

Оцепенение зала длилось не более секунды. Три-четыре казаха, сидевшие в разных углах, с грохотом повскакали со своих мест и рванулись на помощь Нурлану.

Спокойный, осторожный Рудик ненавидел драку. Он не был трусом, и в иных случаях умел действовать решительно. Но к драке его могли вынудить исключительные обстоятельства. Кроме того, он никогда не забывал, что когда-то, получая чёрный пояс, он дал в милиции подписку о том, что не имеет права пользоваться своим профессиональным умением. В те времена, когда Рудик занимался каратэ, с этим было ещё очень строго.

Теперь он беспомощно наблюдал, как избивали его лучшего друга, который вступился за него. "Чего же я стою? Господи, что делать?", -- прыгало у него в голове.

-- Милиция! Вызывайте милицию! -- визжали официантки.

"А, гори оно всё синим пламенем! -- подумал Рудик. -- Надо успеть до прихода ментов, а там пусть доказывают, применял или не применял".

Он сделал два качающихся шага, перехватил руку одного из напавших, нырнул под неё и коротко ткнул здоровенного мужика сложенными пальцами пониже уха. Тот рухнул, не издав даже стона. Всё было кончено в течение нескольких секунд. Нурлана он ударить не смог -- просто обхватил его руками, не давая шевелиться. Но даже это было лишним: без очков Нурлан был совершенно беспомощным.

В это мгновение в кафе быстро вошёл молодой милиционер, плечи которого были украшены лейтенантскими погонами.

-- Ну конечно, -- сказал он, мгновенно оценив обстановку, -- где русские, там и драка.

-- А мы не русские, -- прикладывая к разбитой губе платок, ответил Юрка, -- я грек, а вот он (он ткнул пальцем в Рудика) немец.

-- Ну что ж, будем составлять протокол, -- лейтенант уселся за ближайший столик и, раскрыв планшет, начал доставать какие-то бумажки.

-- Вообще-то по уму надо бы скорую вызвать, -- с сомнением добавил он, глядя на шевелящихся на полу.

-- Да не надо, -- хмуро буркнул Нурлан, -- оклемаются.

-- Ребята, вы пойдите пока кофейком побалуйтесь -- мне с начальником побазарить надо, -- сказал Юра, подсаживаясь к лейтенанту.

-- Я вам садиться не разрешал, -- недовольно заметил тот.

Нурлан с Рудиком переглянулись и пошли к стойке, за которой всё так же невозмутимо орудовал Гиви.

О чём в течение десяти минут толковал Юрка с милиционером, осталось неизвестным, но только лейтенант собрал свои бумаги в планшет и по-английски ушёл.

-- Менты и греки -- кенты навеки, -- в ответ на вопросительный взгляд Рудика расплывчато пояснил подошедший Юра.

-- Ну, -- продолжил он, сурово глядя на нахохлившегося Нурлана, -- а теперь расскажи дяде Юре, как ты, сучара пропаскудная, посмел такое сказать.

-- А что такое? Чего ты сразу в драку лезешь? Тоже мне, гревний дрек! И вообще я с Рудольфом разговаривал, тебе какое дело?

-- Мне большое дело, -- сквозь зубы ответил Барзали, -- очень большое. Я бы даже сказал, огромное.

Ланнерт молчал, чувствуя и гнев, и стыд, и страх.

-- В общем, так, -- решительно мотнул головой Нурлан, -- я давно хотел вам сказать: вы, ребята, всё же не забывайте, на чьей земле вы живёте.

-- Подонок ты казакпайский, -- тоскливо сказал Юра, -- а я с тобой ещё когда-то на брудершафт пил.

-- Кто вас просил с вашей цивилизацией европейской сюда лезть?

-- Кто просил?! -- не выдержал Рудольф. -- Вы же сами и просили. Под крепкую руку батюшки-царя.

-- Ну и ладушки, -- сквозь зубы процедил Нурлан, -- пожили, и хватит. Пора и честь знать -- воспитанные люди в гостях так долго не задерживаются.

-- Хорошо, -- с трудом сдерживаясь, проговорил Юрий Константинович, -- мы уйдём. Но только всю ненужную вам цивилизацию с собой заберём. Вместе с этим телевидением грёбаным, на котором ты, сволочь, карьеру делаешь. Дома порушим. Жить будешь в юрте, срать на улице. И будешь ты опять баранов пасти! -- пророчески провозгласил он.

-- Ну уж хрен вам! -- Нурлан засмеялся. -- Это всё теперь наше, поскольку находится на нашей земле. А вы валите отсюда! Кончилась ваша московская власть.

Друзья вышли из "Ориона", и, ощущая гадливую тяжесть в душе, медленно побрели по улице, оптически завершающейся сине-зелёным склоном Заилийского Алатау.

-- Господи, -- с отчаянием в голосе сказал Юрий Константинович, -- когда же это всё случилось? Мы же раньше все вместе были! Кто завёз сюда этот страшный вирус? Посмотри на них -- это настоящая, страшная эпидемия.

-- Нам, Юраня, теперь уж всё равно -- откуда, как и почему. Игра наша сделана, и как ты сам видишь, ставок больше нет. А не сегодня-завтра и на работе не будет. Как справедливо утверждает наш бывший друг и собутыльник, валить отсюда надо. Он нам добра желает, любит нас. Хотя и отмежёвывается. Потому как чует, а может быть и знает, что скоро национальное меньшинство наточит острые ножики и пойдёт крошить национальные большинства в мелкую капусту.

-- Тебе-то хорошо рассуждать! А мне куда ехать?

-- Как куда? В Грецию.

-- И что там делать? Волам хвосты крутить? Ни языка, ни денег.

-- Там видно было бы.

-- Эх, почему я не итальянец! -- горько вздохнул Барзали. -- Поселился бы я в вечном городе. Жил бы вечно. Если бы только через месяц с тоски по этому дурацкому Казахстану не подох.

-- Будучи в Италии, купите гениталии! -- яростно выкрикнул он. -- Не поймут варвары, азиаты. Ты вот свалишь в свою Тевтонию, а мне здесь и словом не с кем обмолвиться будет.

-- Будучи в Италии, -- опять закричал Юра, -- купите...

Он вздохнул и, понурившись, тихо добавил:

-- И так далее...

Ланнерт опустил голову.

-- Ладно. Праздник кончился. Пора по домам.

Они пожали друг другу руки и разошлись.

-- Эй, Рудилище!

Ланнерт остановился.

-- Спасибэ-а-у! -- в своей обычной дурашливой манере пропел Юрка.

Ланннерт, не поворачиваясь, махнул рукой и исчез за углом.



12

Следуя инстинкту самосохранения, Рудик начал уговаривать Алёну переселиться к нему в комнату. Привязанность его к этой женщине превратилась в род болезни. Относительно спокойным он мог быть только тогда, когда Алёна была рядом. Он ненавидел себя за эту слабость, а иногда с ужасом чувствовал, что ненавидит Алёну. Она водила его, как марионетку -- на ниточках. Она, не задумываясь, обижала его, говоря какие-то неприятные вещи, причём порою делала это грубо, наплевательски. Но, видя, что он впадает в бешенство и готов уже хлопнуть дверью, Алёна улыбалась, прекрасно зная, что перед её светозарной улыбкой он устоять не может. И действительно -- тотчас же все обиды исчезали, и Рудик бросался её целовать, именно в эти мгновения ощущая особый прилив счастья. Через день-два всё повторялось.

Когда Рудик предложил Алёне разделить с ним его комнату и стол, она решительно отказалась.

-- Будешь у меня тут постоянно мелькать, -- сказала Алёна и помахала перед лицом открытой ладонью, пластически процитировав героя Мягкова.

-- И незачем дразнить гусей, -- продолжала она, намекая на богадельческое общество.

-- Какие там гуси, -- возразил Рудик, -- эта сплетня уже давно потеряла остроту.

-- Кроме того, мне нужно каждый день заниматься на скрипке. А это будет для тебя слишком тяжёлым испытанием. Нет, давай оставим всё, как есть. Разве тебе плохо, когда я прихожу к тебе? Или когда ты -- ко мне?

Так и осталось всё как есть.

И вдруг Ланнерт, будучи по природе человеком не мелочным, осознал, что по самое "кукареку", как когда-то любил говорить Юра Барзали, погрузился в обдумывание и интерпретирование мелочей, которых раньше и не заметил бы. Что имела в виду Алёна, когда спросила, плохо ли мне, когда она приходит? Что скрывается за этим вопросом? Может быть, она знает за собой что-то и боится выдать себя, а потому старается изо всех сил, чтобы мне было хорошо? Почему она не хочет переехать ко мне? Причины, которые она назвала, смехотворны. Да неужели же мне было бы неприятно слушать, как она играет на скрипке? Чушь! Значит, здесь что-то другое. Но что? Он денно и нощно изводил себя сомнениями и вопросами, на которые сам же отвечал, но ответы эти ужасали его, и вместо облегчения, которое приносит ясность, ему становилось ещё хуже. Это была не любовь -- это было тяжёлое, беспросветное, давящее чувство. Алёна, со своими волосами, глазами, скрипкой, акцентом и презрением попала в тёмный резонанс с его душой. Это было, как рана, которую всё время хочется трогать, втягивая воздух сквозь стиснутые зубы от боли и извращённого наслаждения.

Алёна жила в дальнем флигеле в маленькой комнатке под крышей -- что-то вроде мансарды Мюрже. Пройти туда можно было двумя путями: напрямую -- через богадельческий плац, простреливаемый во всех направлениях взглядами праздных крыжопольских старушек или же следуя запутанными таинственными галереями, узкими, полувинтовыми лестницами и сводчатыми коридорами этого старинного, сохранившего романтический флёр, здания.

Разумеется, Ланнерт всегда выбирал второй путь. Он шёл, постепенно набирая высоту, поднимаясь с этажа на этаж, для чего порою приходилось отступать, а иногда даже, вопреки логике, спускаться по скрипучим рассохшимся деревянным трапам. Он знал, что именно в тот момент, когда между двумя колоннами покажется тёмнокоричневая резная дубовая дверь, за которой скрывается неизвестно что и которая никогда не отворяется, именно в этот момент он услышит первый, едва различимый звук алёновой скрипки. А потом он пойдёт дальше, и звук этот будет расширяться, крепнуть, появится вибрато, округлится фраза, нальётся гранатовым соком тембр и выступит из нечистой штукатурки старой стены чей-то чёрный, горящий страстями и страданием глаз -- Страдивари? Страделла? Он подойдёт к её комнате и будет переминаться с ноги на ногу, вздыхая и не решаясь постучать. "А-а-а", не скрывая недовольства, скажет Алёна, опуская правую руку и прикасаясь смычком к пюпитру, когда он всё же толкнётся в дверь, "ну заходи, чёрт с тобой". И тут же улыбнётся, не дав ему времени на обиду.

По неизвестно кем составленным правилам интеграции все жители Богадельни рано или поздно обязаны были пройти курсы немецкого языка. Богадельцы не протестовали, напротив -- старались попасть туда как можно быстрее. Это единодушное стремление снова сесть за школьную парту объяснялось вовсе не желанием побыстрее овладеть немецким языком, а тем, что на курсах платили стипендию. И довольно-таки приличную. Некоторые особо бережливые и дальновидные индивидуумы, пользуясь бесплатным жильём и питаясь на казённый счёт, к концу пребывания в богадельческих пенатах, накапливали изрядные суммы.

Ланнерт к этой категории людей не принадлежал. Он не был ни накопителем, ни стяжателем, ни коллекционером. Он был лентяем. Если даже ему и предоставлялась возможность что-то заработать, он, прежде чем браться за дело, долго выяснял и подсчитывал, выгодно ли это. Есть ли соответствие между затраченным трудом, временем и обещанным денежным вознаграждением? И если он находил, что такого соответствия нет (а так было в девяносто девяти случаях из ста), то предпочитал лежать на жандармском диване, вяло следя за перипетиями очередного дурацкого детектива. Однако, наступила его очередь, и он тоже записался. Он знал, что курсы язык его не улучшат, но вынужден был это сделать -- таковы были условия игры. Теперь он вставал каждый день к семи утра. То есть делал то, к чему стремился вначале, и от чего абсолютно отвык сейчас.

Группа, в которую Ланнерт попал, к счастью, оказалась составленной из очень симпатичных людей. Да и три молодые женщины-учительницы ему понравились. Так что в моральном отношении Ланнерт ничего не потерял, а в материальном сильно выиграл. Всё было хорошо, кроме одного: Алёна тоже записалась на курсы, но попала не только в другую группу, но и в другую школу, и даже в другой город. Казалось бы, безобидная вещь -- курсы немецкого языка, но именно они положили конец их любви.

Каждое утро с богадельческого плаца ровно в восемь часов стартовали в разных направлениях транспортные средства бедных эмигрантов, стремящихся к новым знаниям. Иногда Ланнерту случалось наблюдать, как Алёна, у которой собственного автомобиля не было, металась от машины к машине с просьбой захватить её с собой. Но недели через две-три всё утряслось, и Алёна стала стабильно ездить с одним и тем же сокурсником. Это был молодой человек довольно приятной наружности и с хорошими, несколько вкрадчивыми манерами.

Пуповина, которой Ланнерт был накрепко привязан к Алёне, натянулась до предела. Встречались они теперь гораздо реже: восемь часов на курсах, всякие домашние дела, затем Алёна занималась на скрипке, а тут и вечер наступал. Если Ланнерт звал Алёну погулять, то она придумывала (или ему казалось?) всевозможные причины, чтобы отклонить его предложение. Когда Ланнерт приходил к ней и хотел, как раньше, остаться до утра, то Алёна со всякими шутками-прибаутками выпроваживала его, напевая песенку Вертинского: завтра съёмка -- ни-ни-ни! Мне в семь вставать -- ты что, с ума сошёл?! К нему она заходить и вовсе перестала. Она не рвала с ним -- в глазах богадельцев они продолжали оставаться любовниками. Но Ланнерт понимал, что если молодой человек с вкрадчивыми манерами ещё не занял его место, то это произойдёт в ближайшее время. Так оно и случилось.

Как говорилось в старых книжках, "сгоряча он не почувствовал боли". Даже наоборот -- что-то вроде облегчения. Он уходил в поля и громко распевал песни своей молодости. "Весел я! -- орал Ланнерт. -- Теперь смеяться можно!.." "Если к другому уходит невеста, то неизвестно, кому повезло", -- неслось над полями. "Но я напрасно пел о полосе нейтральной, -- рычал Ланнерт, -- ей глубоко плевать, какие там цветы". И делал вывод: "кто раньше с нею был, и тот, кто будет после, -- пусть пробуют они -- я лучше пережду". "А ещё лучше, -- думал он, -- забуду".

Но он обманывал себя.

По вечерам запирался он в своей конуре и тосковал. Вспоминал про улыбку её и глаза.

-- Чего я так убиваюсь? -- обращался он к голове Дон Кихота, гордо стоящей на стареньком телевизоре. -- Я ведь всё заранее знал. И про полустанок, и про засохший бутерброд.

-- А про поезд не забыл? -- спрашивал рыцарь печального образа.

-- И про поезд. Я ведь тоже его ждал, со страхом ждал. Только мне этот поезд иным виделся -- эдакий Восточный экспресс с вагоном-рестораном, отделанным палисандровым деревом. На обморочно-белых крахмальных скатертях лампы под матовыми зелёными колпаками. Официанты, томные, как Нуреев, серебряные судки, хрустальные фужеры, "Корона Коронас" в спокойной руке, дорогой парижский запах и портмоне крокодиловой кожи. А молодой этот человек, несмотря на свои вкрадчивые манеры, в этом интерьере выглядит диссонансом. Нет, моя Алёна знает, чего хочет. Этот вьюнош не для неё. Скорее всего -- очередное транспортное средство. Доедет на нём до следующего полустанка и будет ждать там.

-- Альдонса уже не наша, -- брови старого идальго поднимались домиком, -- это был только сон. Проснись, мой друг, проснись!

-- Как? -- возражал Ланнерт. -- А скрипка Страдивари? А Страделла? А горящие волосы на моей подушке? А Гамбург? Испанский ресторан? Ореховое мороженое? Ничего этого не было?

-- Человеку вообще свойственно принимать действительное за желаемое. Ты не поверишь, но я как-то принял ветряную мельницу за человека. Ну мыслимое ли дело?!

Ланнерт подтаскивал к окну старенькое кресло, закуривал свой любимый "Честерфилд" и глядел на огромное багровое дерево. Однажды вечером, когда он так сидел, в дверь постучали.

-- Войдите, -- сказал Ланнерт, не оборачиваясь. А зачем ему было оборачиваться, беспокоиться, менять удобную позу, когда он и так знал, что, кроме Семёна Яковлевича, никого быть не может. Ланнерт услышал, как дверь приотворилась, но никто не вошёл. Тогда он обернулся.

В вечернем полумраке он увидел косой треугольник приоткрытой двери, и в нём на контровом свете -- силуэт.

-- Ку-ку! -- сказал силуэт. -- Ку-ку, мой мальчик!

-- Не может быть! -- прошептал Ланнерт и встал. -- Этого не может быть...

-- ...потому что этого не может быть никогда, -- вошедший пошарил рукой возле двери, и под потолком загорелась тусклая лампочка без абажура.

Тут Ланнерт понял, что чувствуют женщины во время первого приступа климакса: внутри сверкнул бесшумный взрыв, и горячая волна накрыла его с головой.

-- Раньше мы ходили друг к другу без стука, -- просипел он.

-- Мы-то – да, -- согласился Юрий Константинович, -- а другие знаешь как стучали! Здорово, Рудилище!

-- Юрка, -- сказал Рудик, -- ты даже себе не представляешь, как замечательно, что ты приехал!

Через несколько минут Барзали уже сидел на жандармском диване, а Рудик доставал из старенького, найденного на свалке холодильника незамысловатые холостяцкие запасы. Прежде всего, из недр была извлечена одетая в полярную шубу бутылка "Горбачёвской". Затем легли на стол коробка копчёной макрели и брусок полосатого сала.

-- Сало итальянское. Пойдёт?

-- Жаль! -- с досадой цыкнул зубом Юрка. -- А я уж хотел сострить: а сало русское едят!

-- Эх, хлеба маловато, -- сокрушался Рудик.

-- Сядь, Рондольфо, не мелькай!

-- Ветчинка, -- хлопотал Рудольф Германович, -- маслинки греческие с чесночком -- запах родины, он особенный, не надышишься им. А помидорки наоборот -- турецкие.

-- Ну тут у вас, блин, как на Кипре. Знаешь что -- давай, я буду потихоньку лопать, а ты плети повествовательную ткань.

-- А может наоборот?

-- Нет, Беллинсгаузен. Сначала ты. Потому что, боюсь я, ты так моему рассказу удивишься, что о себе уже и говорить не станешь. Ну, будем здоровы!

Ланнерт ухмыльнулся.

-- Мои знакомые немцы, которые со мной пьют, когда хотят сделать мне приятное, говорят по-русски (во всяком случае, они думают, что это по-русски): "Наздрoвье!". Раньше я пытался им объяснять, что по-русски так не говорят, но это привело лишь к тому, что они усомнились в моём знании русского языка.

И Ланнерт рассказал своему ритмично жующему другу всё, что произошло с ним за время их разлуки. И о том, как он, уже имея на руках разрешение на въезд в Германию, вдруг понял, что практически из Казахстана выехать не может, и как он из-за этого перепугался, и как Нина, случайно вспомнив о какой-то своей, живущей в Риге, подруге, позвонила туда, и как подруга помогла достать билет на берлинский поезд; и о том, какое тяжелейшее путешествие он совершил из Казахстана через Москву и Ригу в Берлин; и о том, как он растерялся, когда осознал себя за границей, где абсолютно все говорили, хоть и на знакомом, но чужом языке; и о том, как он трудно привыкал к безделью и пониманию своей никчёмности. Ланнерт рассказал об угрожающем письме ("нам ли привыкать?!", пожал плечами Барзали), и на десерт поведал историю с Алёной. Он попытался объяснить Юрке, что только одиночество объясняет появление Алёны в его жизни и как теперь это одиночество удесятерилось ("Любовь не картофель", ханжеским голосом заметил Юрий Константинович, "не бросишь в окофель"). Да не любовь это, говорил Ланнерт, не любовь! Просто мне нужно было душой к кому-то прислониться.

-- А что же будет теперь? -- спросил Барзали.

-- Ничего не будет, Юрка, ничего! Но делать что-то надо -- не век же жить в этой колыбели. Вот окончу курсы и начну квартиру искать.

-- И где?

-- Где-нибудь в Гамбурге или Бремене. Но, честно тебе скажу -- всё это мне представляется весьма туманным.

-- Нда-с..., -- сказал Барзали и вытер руки о бумажную салфетку, -- ну ты и устроился на свете. Под небом Шиллера и Гете.

Он подчеркнул две буквы "е" в последнем слове так, чтобы не затерялась рифма.

-- А знаешь ли ты, Рудище, с кем ты живёшь на одном отрезке времени и жрёшь на одном отрезке столешницы?

Ланнерт, улыбаясь, отрицательно покачал головой и уселся поудобнее в кресло, предвкушая знаменитый барзалиевский вселенский трёп. Когда Юрий Константинович говорил свои монологи, останавливался телевизионный процесс. В незапамятные времена, когда молодой ещё Ланнерт пришёл на телестудию, Юрку называли "золотое помело республики". Сам Ланнерт, пообщавшись с этим кипучим прожектёром, болтуном и бездельником, подружившись с ним, полюбив его, и, приняв во внимание его греческое происхождение, дал ему иное прозвище, для внутреннего употребления -- Хронофаг.

Барзали был человеком своеобразно-остроумным. Как-то раз позвонил он в Москву своему приятелю, которому неожиданно удалось опубликовать пару-тройку пустяковых рассказов. Дошёл до нас слух, о бриллиант моей души, что ты сделался писателем. Так начал телефонную беседу Барзали. Тот чего-то смущённо захрюкал: дескать, каким там писателем -- так, баловство одно. Потом они заговорили о чём-то другом, разговор потёк в совершенно ином направлении. И вдруг Юркин московский приятель говорит:

-- А знаешь, кто у нас сейчас гостит?

-- Понятия не имею, -- отвечает Барзали.

-- К нам Лолита приехала.

Лолитой звали подругу его жены, которая за пару лет до этого уехала в Израиль.

Барзали закатывает качаловскую паузу, а потом осторожно так, благоговейным шёпотом спрашивает:

-- Так я... Набокову звоню?

Если бы Юрка Барзали обладал ещё и талантом писателя, то, наверное, написал бы самую смешную книгу конца двадцатого столетия. Книгу, которая поставила бы его в один ряд с Рабле и Гашеком. Но таким талантом Бог его обделил, и он, сознавая своё творческое бессилие, страшно страдал от комплекса неполноценности и неудовлетворённого тщеславия. Ему очень хотелось быть хоть в чём-нибудь -- всё равно, в чём -- значительной персоной. Из-за этого он часто делал смешные глупости. Друзья и приятели, которых у него было множество, услыхав о его очередной эскападе, в недоумении разводили руками. Ланнерт был, наверное, единственным человеком, который до самой глубины понимал его душу и побудительные мотивы его зачастую нелепых поступков. И любил его так, как любил бы больного брата. Если бы у него был брат.

-- Ты, наверное, думаешь, что пред тобою всё тот же милый весельчак и любитель дамского полу...

-- Полу чего?

-- Полупальто! Нет, брат, с этим покончено! Перед тобой не кто иной, как торговец смертью!

Слово "торговец" он произнёс с ударением на последнем слоге, как это принято на юге.

Ланнерт с весёлым изумлением взглянул на друга.

-- Теперь тебе осталось только сделать признание, что твоя подлинная фамилия Калашников.

Но то, что рассказал Барзали, и впрямь поразило Ланнерта.



13

На следующее утро Рудик побежал к одному из соседей-сокурсников с просьбой предупредить о том, что по уважительной причине прийти на занятия он не сможет.

Вернувшись в свою комнату, он застал Юрку за разглядыванием заоконного пейзажа -- зелёного луга с одиноко стоящим багровым деревом. Хлопотливые богадельцы уже с самого раннего утра занимались полезными делами: один лежал на садовой скамейке, высоко задрав белые ноги в шортах расцветки, для определения которой в Советском Союзе наверняка имелась статья уголовного кодекса, и читал толстую книгу. Его филейная часть раструбом была обращена прямиком в окно, возле которого, облокотившись на подоконник, стоял Юрка. Двое молодых людей чуть поодаль мыли старенький "Мерседес".

-- Эй! -- крикнул Барзали, возмущённый беспардонностью позы читающего. -- Эй! Что это такое?!

Молодые люди дружно обернулись, а лежащий, не изменив позы, ответил:

-- Сомерсет Моэм.

Юрий Константинович, мгновенно уловив юмор положения, сказал, обращаясь уже к молодым людям:

-- Кто же так моет сомерсет?! Вот я сейчас выйду и покажу, как надо сомерсет мыть.

Ланнерт захохотал во всё горло. Остальные участники сцены ничего не поняли.

На занятия Ланнерт не пошёл вот по какой причине: Юрке позарез нужно было поехать в Дуйсбург, где находилась контора его торгового партнёра. История, которую Юра поведал другу, напоминала смесь фантазий параноика с одним из дурацких детективов, которые любил читать Ланнерт, лёжа на жандармском диване.

-- И это у них сейчас называется махровой реальностью? -- спрашивал себя Рудольф Германович, не веря своим ушам.

После того, как Ланнерт переместился с одной родины на другую, события на телестудии стали развиваться с угрожающей быстротой и в угрожающем направлении. Ланнерт в очередной раз оказался пророком. Вообще способность предвидеть события (в основном негативные) была в нём чрезвычайно развита. Но когда он делился своими предчувствиями с людьми, особенно с теми, кого эти предчувствия касались непосредственно, ничего хорошего не выходило: никто ему не верил. А когда случалось именно то, что он и предсказывал, пострадавшие обрушивали на него всю свою ярость, обвиняя его в том, что он сглазил, накаркал, накликал, и обругивали его, будто именно он был виноват в случившемся. Ланнерт назвал это "Эффектом Кассандры" и впредь старался своими пророчествами ни с кем не делиться.

Прежде всего, продолжал тем временем свой рассказ Барзали, резко сократилось количество русского вещания и одновременно был введён негласный запрет на творческие профессии. Этими двумя простейшими действиями был сразу же достигнут потрясающий эффект: по причине незнания казахского языка вынуждены были уйти опытные работники -- ассистенты, редакторы и режиссёры, а на освободившиеся места пришла молодая поросль, несущая прогрессивную высокую национальную идею: Казахстан для казахов, Германия для немцев, Израиль для евреев. Этот ряд можно продолжать до бесконечности: эскимо для эскимосов, Берег слоновой кости для слоновьих костей. Формула "бей жидов, спасай Россию" в очередной раз доказала свою актуальность и экстерриториальность -- она оказалась чрезвычайно ёмкой и подходящей к любой стране с безразлично каким национальным составом.

-- В результате, -- говорил Юрий Константинович, уютно расположившись в "опелином" кресле и со вкусом закуривая очередную марлборину, -- я, как и многие другие, оказался на улице. Но нашлись добрые люди -- подобрали. И пока что не нагрели. Короче говоря, у нас открылся небольшой магазин по продаже газового оружия -- пистолеты, баллончики там всякие. Его хозяева ещё раньше на меня вышли, до того, как меня... того. Я для них рекламу сваял. Любопытный получился опус: там у меня один крутой на Венеру прилетел, и в венерических джунглях с помощью пистолетов, приобретённых в этом самом магазине, блестяще отбивался от венериных сукиных детей. Херня, конечно, беспрецедентная, космического масштаба. Но наши предприниматели и заказчики в определённом смысле люди наивные, да и со вкусом у них напряжёнка -- им страшно понравилось. Ну а когда до них дошло, что я -- простой советский безработный, они меня к себе позвали. Сначала я для них всякие рекламные брошюрки лудил. Платили, кстати, очень даже не слабо. Меня эта работа выше крыши устраивала. Затем они стали расширяться, углубляться, образовалась большая фирма "Отрар интернейшенел", появились филиалы в других городах, а к тому времени я был там уже очень даже своим человеком. Они ввели меня в совет директоров, постепенно я стал акционером фирмы и как бы одним из совладельцев её. А в Дуйсбурге находится оптовый склад нашего генерального поставщика. Вообще-то у нас есть свой представитель в Германии, но он сейчас в отпуске. А тут понадобилось утрясти некоторые вопросы с поставщиком, и я решил взять эту проблему на себя: заодно с тобой, чувырло, повидаться. Я был уверен, что ты не откажешь мне в переводческой помощи -- заработаешь пару-тройку марочек.

-- Да ты что? Как тебе не стыдно! Когда это я с друга деньги брал? -- завёл интеллигентскую волынку Ланнерт.

-- А ты с друга и не берёшь, -- со спокойным достоинством ответил Юрий Константинович, -- фирма платит. А особам, приближённым к императору, платит особенно щедро.

Рудику этот разговор не очень понравился, но он знал своего друга и понимал, что все юркины речи необходимо сначала поделить на семнадцать с половиной, а уже потом анализировать содержимое оставшегося.

-- Въезжаем в Рур, -- объявил Ланнерт, заметив голубой щит на обочине.

-- Слушай, -- с Барзали слетела его значительность, -- а ты помнишь историю с нашим Павлом Алексеевичем? Как он в составе республиканской правительственной делегации летал в ФРГ?

-- Что-то не припомню.

-- Ну он же, как ты знаешь, букву "р" напрочь не выговаривал -- я-то хоть как-то. И вот представь себе: ночь, самолёт пролетает над Руром. Наш Палсеич глядит в иллюминатор, а там на земле светло, как днём -- всё залито огнями. Он страшно возбудился, нажимает на кнопочку, тут же подбегает выдроченая стюардесса -- чего, дескать, изволите. А он смотрит в окошко и спрашивает: это у? Одну минуточку, говорит стюардесса. И через минуточку возвращается с мешком для блевания. Палсеич мешок с презрением отвергает и на этот раз уже не спрашивает, а утверждает: это у! Это у! У! У!! Стюардесса бледнеет и мысленно прощается с правительственными рейсами. Ей уже видятся полёты на Ан-24 в Уральск и Гурьев. В это время поворачивается сосед нашего Палсеича и раздражённо говорит:

-- Да вы что, девушка, не понимаете, что ли? Павел Алексеевич говорит, что мы пролетаем Рур!

..........................................

К удивлению Ланнерта деловой партнёр таинственной фирмы "Отрар интернейшенел" оказался вполне респектабельным немецким господином в седых висках и золотых очках. Не понимая смысла разговора, Ланнерт автоматически перекидывал туда-сюда какие-то словеса про доллары, налоги, поставки, трейлеры, контейнеры, пейджеры, проценты, растаможивание, банковские операции и кредиты.

-- Откуда Юрка это всё знает? -- внутренне ахал он. -- Не может интеллигентный человек, более того -- человек творческий! это знать! Не должен!

Барзали не суетился. Его манеры были почти безукоризненны и должны были внушать немцу уверенность в том, что он говорит с солидным партнёром. Но какое-то двадцать пятое чувство подсказывало Ланнерту, что это -- очередной Юркин блеф. Он вдруг вспомнил забавную историю.

Лет десять тому в их родном городе проводился Всесоюзный джазовый фестиваль. Республиканское телевидение его частично транслировало, частично записывало. Всё шло как обычно, как вдруг Ланнерт, находившийся в это время в зрительном зале, увидел, что на сцену вышел Барзали, держа на плече громоздкую камеру ТЖК. Ланнерт слегка оторопел: Юрке этого делать ни в коем случае не полагалось -- для этого существовали операторы. Но Барзали держал себя чрезвычайно уверенно, скупыми движениями показывая осветителям, на что слегка брызнуть светом, а что облить капитально. На сцене играли какие-то известные музыканты, и Юрий Константинович, явно всем мешая, бродил между ними и снимал во всех мыслимых ракурсах. Один раз он даже лёг под роялем на пол, так, что в сторону зала диссонантно торчали только его ноги в грязных кроссовках. Постепенно публика перестала слушать и начала с интересом следить за Юркиными эскападами, очевидно, полагая, что получила редкую возможность наблюдать за телевизионным творческим процессом. Тем более, что Юрка всё это проделывал чрезвычайно артистично.

В перерыве Ланнерт пошёл за кулисы.

-- Послушай, -- сказал он, -- я смотрел, как ты работал. Думаю, что должен получиться очень недурной исходник. Не в дружбу, а в Пьеху -- сделай одну копию для меня. Просто так. На память. Сделаешь?

Барзали воровато оглянулся и тихо сказал:

-- Старик, ты только никому не говори. Дело в том, что... в этой камере нет кассеты.

-- А где же она? -- удивился Рудик.

-- Её нет и никогда там не было.

От изумления Ланнерт остолбенел.

-- Пойми, Рудик, -- с неожиданной тоской в голосе продолжал Барзали, -- может быть это была единственная в моей жизни возможность побыть на сцене. Всю жизнь я мечтал быть в центре внимания, ощущать на себе взгляды сотен удивлённых и восхищённых глаз. А кто я такой, чтобы на меня публика глазела? Ну не удержался. Понимаешь?

Тогда Рудику стоило большого напряжения не засмеяться, не соблазниться плывущей в руки возможностью поупражняться в остроумии. Он сделал каменное лицо и кивнул. Тем более, что он и в самом деле понял -- он всегда прекрасно понимал своего друга.

После переговоров, которыми Юрий Константинович остался очень доволен, друзья погуляли по городу, и тут Рудик вспомнил, что в Дуйсбурге живёт их старый приятель -- театральный художник. Жена художника, тренированная советской действительностью, нисколько их приходу не удивилась, а быстренько сообразила закусочку, и все они предались ностальгическим воспоминаниям. Для начала дружно изругали казахов. Но тут неожиданно обнаружилось, что у каждого из них был хотя бы один близкий человек -- казах. У одного это был друг детства, у другого -- любимый сосед, а кое у кого среди казахов оказались даже родственники: ведь практически всю свою жизнь они прожили там, в Казахстане. Тогда Рудик сказал:

-- Ребята, а не находите ли вы, что всё то, что мы здесь говорим, является типичным, махровым антисемитизмом. То есть именно тем, от чего меня с души воротит. Ни для кого не секрет, что у каждого антисемита обязательно есть любимый еврей. Я знал таких людей. Кстати, очень неплохих людей, только слегка ударенных этой темой. Один из них говорил своему другу-еврею: если бы ты только знал, как я ненавижу жидов! Но тебя это, конечно же, не касается -- ты не жид, ты классический иудей! Какая же, в конце концов, разница, кого ты ненавидишь -- казаха, молдаванина или эстонца? Главное это то, что ты ненавидишь этого человека только за то, что он казах, молдаванин или, к примеру, эстонец. Пойди поговори с антисемитом -- подавляющее большинство из них не смогут объяснить, за что они ненавидят евреев.

Барзали, подумав, согласился. Художник не согласился, даже не думая.

Потом пошли гулять по ночному Дуйсбургу. Юрка резвился, спрашивал художника:

-- Неужели в Дуйсбурге есть проститутки?! Не могу в это поверить! Такой культурный город -- вон библиотека. Не исключено, что тут даже есть театр... Что делать тут женщинам наилегчайшего поведения? Как в таких условиях снискать хлеб насущный?

-- Вот ты, Юрий Константинович, культурный человек, грамоте знаешь, -- толковал в ответ художник, -- а ответствуй мне: есть ли семантическая разница между словами "мудак" и "мудило"? Я прямо заснуть не могу -- всё время об этом думаю.

-- Есть разница. Безусловно, есть, -- вмешался Ланнерт, -- и она настолько очевидна, что не видит её только глухой, а не слышит -- слепой.

-- Но в чём? -- не унимался художник. -- В чём она, эта грёбаная разница?!

-- Ну как же! Мудак -- это нечто грубое, тупое, жестокое и бессмысленное. Явление типично русское. Юфтевые сапоги, луковая вонь изо рта, оловянный глаз, матюки вместо запятых. Вызывает у нормального интеллигентного человека одновременно страх, злобу и жалость. А также всевозможные сомнения в будущем России. Мудило -- это совсем другое! Это что-то нежное и романтическое. В самом этом слове ощущается воздух американских прерий: глупость, огромная до безграничности. Плюс наивность трёхлетнего ребёнка. В совокупности это восхитительно. По сути дела, эти слова, несмотря на их внешнюю схожесть и общий корень, даже не из одного логического ряда. Ви понялы, дорогой товаришъчь?

-- Вот уж неожиданный аспект, -- глубокомысленно промолвил Юра. -- Никак не могу согласиться с вами, коллега. Извольте выслушать точку здрения профессионального литератора, каковым вы, насколько мне известно, не являетесь. Заключается она в том, что слово "мудило" в сознании любого человека, относящего себя к интеллигенции, прочно ассоциируется со словами "зубило" и "мурло". И практически является превосходной степенью вышеупомянутого вами, любезный друг мой, слова "мудак". Поэтому, при всём моём уважении, милостивый государь, по отношению к вам я употребить его не могу, поскольку вы пока на него не тянете. Но вы работайте над собой, и я думаю, есть все предпосылки надеяться, что вы можете заслужить это гордое звание.

Долго они ещё гуляли, болтая о пустяках, беззаботно, как в далёкой молодости, смеясь и подкалывая друг друга. Это была волшебная ночь. Но и она сгорела -- пора было расставаться.

-- Прощайте, ребята, -- говорил художник, с грустью глядя на своих старых друзей, -- кто знает, свидимся ли когда-нибудь.

-- Будь оптимистом! -- внушал Юра. -- Какие наши годы! Ведь увиделись же мы сегодня, хотя ты нас совсем не ждал.

-- Правда, -- вздыхал художник, -- а всё равно -- вы уезжаете, а я вот остаюсь.

В Богадельню Рудик с Юркой вернулись уже под утро. А вечером того же дня Юра улетал. В аэропорту они успели ещё посидеть в кафе. Говорили о постороннем. Когда безразличный голос объявил посадку, Барзали достал из внутреннего кармана пиджака запечатанный конверт и со словами "здесь письмо и инструкции" вручил его Ланнерту.

-- Какие инструкции? -- удивился Рудик.

-- Прочтёшь -- узнаешь, -- кратко сказал Юрий Константинович. -- Ну, будь здоров, не кашляй!

Он резко повернулся и исчез за дверью. Ланнерт долго смотрел сквозь стекло, но Юры нигде не было видно.

В машине Рудик разорвал конверт. Там лежали пять тысяч долларов и короткая записка: "Бог велел делиться".



14

Нельзя сказать, что время шло незаметно -- Ланнерт всей кожей ощущал его неумолимое течение. Его жизненный опыт, стимулированный эмиграционной инъекцией, научил его понимать и ценить текущее мгновение. Оно не всегда было прекрасным, но всегда неповторимым. Поэтому, когда закончились курсы, и богадельческое общество перешло в следующий этап своего развития, Ланнертом овладело что-то вроде ностальгической меланхолии. Вроде всё оставалось по-прежнему -- та же Богадельня, то же вече во дворе, та же комната с видом на лужайку и багровое дерево, тот же Семён Яковлевич, те же прогулки. Но Ланнерт не мог избавиться от ощущения нереальности происходящего. Он уже знал, что так будет недолго и заранее жалел о том, что ещё пока оставалось с ним.

Следующий этап развития назывался "Большой разъезд". Богадельцы становились на крыло и начинали покидать гнездо, где они заново родились и где начиналась их вторая жизнь на Земле. Те, кто победнее, старались получить квартиру в одном из городов Северной Германии. Выбирать они особо не могли, поэтому вынуждены были удовлетворятся тем, что им предлагала специально для этого существующая организация. Другие, у кого портмоне было потолще, бросились на поиски маклеров. Повторялась ситуация одного из предыдущих этапов. Спрос породил предложение, и тут же, как по заклинанию неведомого Хоттабыча, появились десятки маклеров. Эти люди, через пень-колоду говорящие по-немецки, ухитрялись как-то осуществлять связь между немецким квартиросдатчиком и русским квартиросъёмщиком.

Ланнерту, естественно, это было не нужно, и он, поехав в Бремен в контору по распределению квартир и мило поболтав там с перезрелой, бесформенной блондинкой, которая смотрела на него, чуть ли не облизываясь, легко и без проблем получил три адреса. Прощаясь с ним, блондинка многозначительно сказала, что если ему эти квартиры не подойдут, то пусть он снова придёт, и уже тогда она точно подберёт ему что-нибудь получше. Это было неслыханно, и Ланнерт, понимая, что за такие услуги придётся расплачиваться, причём, совсем не деньгами, молил Бога, чтобы одна из предложенных ему квартир подошла. По-видимому, Бог его услышал, потому что подошла первая же.

Это была небольшая однокомнатная квартира несколько странной, непривычной планировки: комната была не квадратной, а какой-то семиугольной или сколько-то-там-угольной -- Ланнерт углов не считал. Но он тут же решил на этой квартире остановиться, потому что в ней было множество преимуществ: прежде всего, дом, хоть находился и не в центре города, но зато в очень милом, зелёном, привлекательном месте. А, кроме того, в квартире была большая, уютная кухня и очень светлая, застеклённая лоджия. Но, самое главное, что сразу же покорило его сердце: из лоджии по маленькой шестиступенной лестнице можно было спуститься в садик. Этот крошечный садик как бы принадлежал квартире, являлся её неотъемлемой частью. Попасть в него можно было только изнутри. Предыдущий жилец, видно, не очень о нём заботился, что пошло садику на пользу. Он зарос настолько, что при известной фантазии, сидя в нём на раскладном стуле, можно было представить себя участником какой-нибудь поисковой экспедиции в джунглях Парагвая.

Семён Яковлевич первый, как всегда, поздравил Ланнерта с удачей. Сам он тоже собирался переезжать. Но не в Бремен, а в небольшой городок с милым названием Вальсроде.

-- Ах, Рудик, -- качая головой, говорил Семён Яковлевич, когда они вновь шли рядом по узкой тропинке, что затейливо вилась между полей, -- мы странно встретились и странно разойдёмся. Жизнь совершенно не желает считаться с тем, что у нас есть чувства.

Ланнерт шёл молча. Ему тоже было грустно. Заканчивалось его эмигрантское детство. В дверь настойчиво стучала белозубая юность.



15

Красный трамвайчик с натугой поднимался по склону улицы, глядящей на Заилийский Алатау. Повернув на перпендикулярную улицу, он явно вздохнул с облегчением и покатил веселее. Народу в нём было не очень много, но сиденья были все заняты. Поэтому Рудик, усадив Нину с маленькой Викой на руках на любезно уступленное молодым человеком в массивных черепаховых очках место, прошёл вперёд, к кабине вагоновожатого. Ему всегда нравилось наблюдать за процессом управления. Несколько удивляло отсутствие руля, который был прямым передаточным звеном человеческого желания. В том же, что трамвай поворачивал сам по себе, помимо воли вагоновожатого, Ланнерт с самого детства усматривал унижение человеческого достоинства и даже ущемление одного из прав человека -- на господство над бездушным механизмом. Он стоял, прижавшись к стеклянной стенке кабины и смотрел в широкую спину вагоновожатого. Неожиданно тот повернулся и спросил:

-- Мальчик, хочешь поводить трамвай?

Хотя Ланнерта и удивило такое обращение, но значения ему он не придал, а только согласно кивнул головою. И тут же оказался в высоком, но довольно удобном кресле. Левой рукой он держался за массивный металлический набалдашник, а правой привычно переключал разноцветные тумблеры.

-- Ну, давай! -- услышал он голос. -- Вперёд, поехали!

Он плавно, но решительно двинул набалдашник слева направо. Трамвай вздрогнул, ожил и послушно покатил по рельсам. Ланнерт ещё слегка переместил набалдашник, и трамвай, набирая скорость, понёсся по улице. Странно, но, несмотря на погожий день, на улице не было ни одной живой души. И вдруг периферическим зрением Ланнерт увидел, что из-за стоящей на углу афишной тумбы внезапно появилась женщина и пошла через дорогу наперерез трамваю. Ланнерт, понимая, что затормозить уже не успеет, всё же нажал на педаль тормоза, но оказалось, что это не тормоз, а звонок. С нереальной скоростью, звоня изо всех сил, трамвай нёсся прямо на женщину, которая, не спеша, переходила улицу, не видя и не слыша летящей на неё красной смерти. В последнюю секунду она повернула голову, и Ланнерт с ужасом узнал Алёну. Он проснулся. Телефон, на котором лежала его левая рука, отчаянно звонил.

-- Алё, -- сказал Ланнерт диким голосом.

-- Рудольф Германович, голубчик, вы не забыли, что мы через час встречаемся?

Сквозь ещё плавающие в сознании остатки сна Ланнерт узнал говорящего.

-- Да-да, -- сказал он, -- сейчас выезжаю.

Что делает нормальный эмигрант в чужой стране? Открывает магазин или выпускает газету. Расчёт простой -- эмигрантская масса нуждается в информации. На родине с этим было всё в порядке: "Правда" для верующих, "Известия" для вольнодумцев, "Литературка" для интеллектуалов, "Комсомолка" для ехидных, "Наше наследие" для культурных. Но здесь, в Германии, издателя и читателя разделяет непреодолимое препятствие -- язык. Хочу всё знать, но не могу понять. А тут как раз появляемся мы и говорим: всё готово, извольте получить. Мы всё перелопатили, нашли, перепёрли на ридну мову -- разиньте-ка пошире ротик и глотайте. И народ от переизбытка чувств бросается обнимать нас, спасителей и благодетелей.

Наверное, именно так рассуждал Вова Карасик, когда задумал издавать еврейскую газету. Ланнерт, которого Вова пригласил в редакторы, был вовсе не в восторге от этой затеи. Он не верил в успех, потому что подобные издания в других городах уже были и влачили (как сказали бы в начале века) довольно жалкое существование. На них стояла печать чудовищного провинциализма и слезливой наивности. Кроме того, их издатели откровенно провозглашали идею еврейской исключительности, что космополиту и интеллигенту Ланнерту было совсем не по душе.

Но, к этому времени, Ланнерт уже понимал, что мечты о работе в немецкой прессе следует запереть в сундук, а ключик бросить в море. Оставалось выбирать между газетами для русских немцев и газетами для русских евреев -- его звали и те, и другие. Сделав сравнительный анализ двух изданий, Ланнерт пришёл к заключению, что оба плохи. Немецкий вариант был даже ещё хуже еврейского: там царила затхлая советская атмосфера, и изо всех углов подозрительно несло антисемитизмом. Но сидеть без дела он не мог, и поэтому дал согласие Вове Карасику. Ланнерт надеялся, что со временем ему удастся улучшить это издание. Он собирался постепенно и незаметно изменить в этой газете всё -- от макета до концепции. Сейчас он ехал на свидание с твёрдым намерением дать первый бой: уговорить Карасика изменить название газеты. Вова дал своей газете простое и гордое название: "Мы евреи". От этого названия у Ланнерта сводило челюсти.

Они встретились возле Роланда, фигуры, символизирующей гражданскую гордость Бремена.

Уже через пять минут Ланнерт заскучал. Ему стало ясно, что ничего изменить он не сможет, что Вова твёрдо намерен придерживаться касриловского уровня и вкуса, полагая (возможно, и не без оснований), что только таким способом он привлечёт подписчиков.

"Какая тоска! -- думал Ланнерт, слушая самоуверенные разглагольствования Вовы. -- В сравнении с этим Казахское телевидение -- просто образец интернационализма. И вообще бонтон. А этот завтра потребует от меня проблемных материалов о фаршированной рыбе. И, конечно же, селевым потоком пойдут письма бывших трудящихся Востока, а ныне -- бездельников Запада и их самопальное творчество: слезливые поэмы об исторической родине, леденящие душу откровения о страданиях еврейского народа и трогательные рассказы про еврейскую маму. Всё это он должен будет читать, а потом по телефону объяснять доморощенным авторам, почему их выдающееся произведение до сих пор не опубликовано в газете и в ответ выслушивать обвинения в юдофобстве".

А тем временем Вова жужжал и блестел глазами, описывая солнечные перспективы "Мы евреев". Число подписчиков, по вовиным расчётам, должно перевалить за пятьдесят тысяч, а желающим разместить в газете свою рекламу, по-видимому, придётся занимать очередь с вечера. Всё это было грандиозным враньём, в которое верил только один человек -- сам Вова.

-- Ну, хорошо, -- сказал Ланнерт, когда Вова иссяк, -- суду всё ясно. Кроме одного.

-- Чего именно? -- удивился Вова. Он был уверен, что вопрос он осветил с исчерпывающей полнотой.

-- Каккая нашша зарплатта? -- спросил Рудик голосом Урмаса Отта.



16

Редактором "Мы евреев" Ланнерт проработал без малого год. Это был самый неинтересный год его жизни: рутина, бессмысленные телефонные дебаты с дающими советы подписчиками и каждодневные дискуссии с Вовой. Тот не всегда знал, чего он хочет, но зато твёрдо знал, что Ланнерт делает что-то не то.

-- Рудольф Германович, -- с трудом сдерживая раздражение, говорил Вова, -- я же сказал, что эти фотографии давать не надо. Вы что, не видите, что здесь на заднем плане видна католическая церковь с крестом? Читатели нас не поймут.

И Ланнерту приходилось объяснять, что полоса без фотографий -- глухая, и что лучше дать эти, чем вовсе никаких. И что нет никакого криминала в том, что изображение креста появится в еврейской газете -- невозможно же игнорировать существование христианства. Для убедительности Ланнерту порой приходилось применять запрещённые приёмы: он обращал внимание Вовы Карасика на то, что, как это ни прискорбно, но Иисус был евреем.

-- А почему вы поставили в номер материал, подписанный фамилией Москаленко? -- спрашивал Вова в другой раз. -- Разве вы не понимаете, что у наших читателей такие фамилии вызывают неприятные ассоциации.

И вновь Ланнерт оправдывался, выкручивался, объяснял, что всё, что он делает, он делает на благо газеты.

-- Это вы так думаете! -- многозначительно говорил Вова.

В конце концов их союз распался. Однажды, когда Ланнерт пришёл утром на работу, Вова, заикаясь и подбирая слова, сказал, что ему очень неудобно, но...

-- Какое счастье, что вы это сказали! -- чуть ли не закричал Ланнерт. -- Вы избавили меня от угрызений совести. Я ведь давно хотел уйти, но не мог бросить вас одного.

Теперь у Ланнерта появилось очень много свободного времени. Внезапно он почувствовал себя Робинзоном. Хижина, правда, уже была, но теперь можно было позаботиться и об уюте. До сих пор он довольствовался лежащим на полу матрацем, телевизором, столом и стулом. Ланнерт начал внимательно изучать газетные объявления, где за гроши продавалось какое-то старьё -- на новую мебель денег у него не было. По субботам он ездил на блошиный рынок, откуда без добычи не возвращался: привозил то какую-то диковинную ложку, то старое кожаное кресло, спинка которого не держалась -- приходилось приставлять его к стене; как-то привёз новый автоответчик, который сломался через неделю; купил за пятьдесят марок старую дрель, а на следующий день оказалось, что новая в магазине стоит дешевле. Но, несмотря на эти неудачи, квартира постепенно наполнялась нужными вещами, и вскоре наполнилась совершенно. Чтобы как-то занять себя, Ланнерт начал сажать цветы в своём садике. Но, очевидно, он делал что-то неправильно, потому что ни один цветок не принялся. После чего Ланнерт выбросил лейку и к садоводству охладел.

Он обратил внимание на то, что у многих есть мобильный телефон. Ему тоже захотелось привесить к поясу этот символ современности в кожаном футляре. Рудольф Германович отнёсся к процедуре ответственно: ходил по разным магазинам, консультировался с продавцами, сравнивал цены. Потом, как это часто бывает, когда долго выбираешь, купил какую-то громоздкую дрянь. И вот тут как раз и выяснилось, что делать ему больше абсолютно нечего. Сидя в приставленном к стене кресле, он вспоминал роман Артура Кларка "Лунная пыль", где пассажиры туристского лунобуса, погребённые в лунной почве, развлекались по чайной ложке. Выходя на прогулку, всегда брал с собой свой хэнди ( Handy: мобильник (нем., жарг.) ) -- в надежде на приятный сюрприз. Но никто ему по этому телефону ни разу не позвонил. Всё лучше и лучше понимал Ланнерт, что чувствовали те самые пассажиры кларковского лунобуса, когда их начала засасывать лунная пыль -- ему не хватало воздуха, он задыхался. "Наверное, это стенокардия, -- думал Ланнерт, -- надо пойти к врачу". Он не пошёл бы, если бы этот визит тоже не относился к тем самым кларковским чайноложечным развлечениям.

Врач, молодой, здоровый, весёлый парень, уложил Рудольфа Германовича на кушетку и со словами "сейчас посмотрим, сколько вам осталось" принялся делать кардиограмму. Затем, насупившись, долго вглядывался в бумажную ленту и, сокрушённо покачав головой, сказал:

-- Плохо дело! Больше сорока лет гарантировать не могу. Даже не просите.

И тут же захохотал, сверкая зубами и очками.

Ланнерт вернулся домой и, чокаясь с бутылкой, напился.

Потом он решил навестить Семёна Яковлевича. Созвонился с ним, но Семён Яковлевич, узнав о планах Рудика, в восторг почему-то не пришёл.

-- Знаете, мой дорогой, -- сказал он, -- тут как раз ко мне гости из Киева приехали. Давайте как-нибудь в другой раз.

-- Вы же знаете, Рудик, -- добавил он, попирая логику, -- что я всегда вам рад.

-- Значит, не всегда, -- вздохнул Рудольф Германович. Но трубка уже была мертва.

Как-то раз, бессмысленно и бесцельно слоняясь по городу, Ланнерт услыхал за спиной русскую речь. Давно уже прошли те времена, когда он, услыхав на улице русское слово, готов был броситься земляку в объятия. Теперь всё происходило, как любил говорить Иосиф Бродский, с точностью до наоборот: заслышав родную речь, Ланнерт делал непроницаемое лицо и торопился пройти мимо. Но на этот раз он остановился: разговаривали на удивительно правильном, красивом, литературном русском языке. Такое в его нынешнем окружении было редкостью. Он обернулся. Двое мужчин, один постарше, другой -- едва переступивший границу юности, разглядывали витрину большого книжного магазина. Ланнерт что-то сказал, старший ответил, и они разговорились с непринуждённостью людей, принадлежащих к одному кругу. Старший оказался поэтом из Петербурга. Когда он назвал свою фамилию, Ланнерту показалось, что где-то когда-то эта фамилия встречалась ему. Но как он ни напрягал память, ничего более вспомнить не мог. Спутником поэта был его сын, студент Петербургской консерватории, будущий композитор, приехавший на каникулы к родителям. Ланнерту очень понравились оба -- и отец, и сын. Поэт радушно стал приглашать Ланнерта в гости, оставил телефон и адрес. Договорились встретиться на следующей неделе. Но на следующей неделе не получилось. А потом Ланнерт начал колебаться -- звонить, не звонить.

-- Ну, положим, -- говорил он настольной лампе, -- я пойду к ним в гости. Но ведь потом надо будет их к себе приглашать, а мне это так тяжело: что-то готовить, бегать -- покупать, накрывать на стол, убирать со стола, мыть посуду. А все разговоры я знаю заранее: жалобы, что здесь русская поэзия никому неизвестна и неинтересна, что мы здесь невостребованы; мечты о том, как хорошо было бы, если бы в нашей стране всё осталось, как раньше, но! плюс европейская демократия и немецкий "социал" -- одним словом, если бы бабушке пришить кое-что, то это был бы дедушка.

Очевидно, поэт думал точно так же: он так и не позвонил.

Позже Ланнерт знакомился с разными людьми -- с благополучными немцами и эмигрантами разных генераций. Но дружбы не получилось, отношения не складывались. С первыми – из-за разности менталитетов, со вторыми -- из-за их одинаковости. Появилась немолодая женщина, которая, как он не сразу сообразил, влюбилась в него, звонила ему каждый день, пыталась чем-то помочь, иногда делала подарки. Но, поняв, что её надеждам не суждено сбыться, стала звонить реже, а вскоре и вовсе исчезла.

Медленно, но неуклонно, как кусок древесины, который очень долго пробыл в море, сильно намок, отяжелел и потерял плавучесть, погружался Ланнерт в одиночество. Его жизнь превратилась в механический процесс: вставал, завтракал, мыл за собой посуду, потом, если позволяла погода, сидел в своём садике, пытаясь читать. Но вскоре откладывал книгу -- не мог сосредоточиться. Иногда позволял себе лакомство: ехал в центр города и гулял по узенькой старинной улочке, примыкающей к центральной площади с отреставрированными роскошными зданиями, голубями и разноцветными зонтиками. В эти дни старался где-то незамысловато перехватить, чтобы дома не возиться с обедом. По вечерам смотрел телевизор, а назавтра повторялось всё сначала. Он не звонил никому, и ему -- никто. Ланнерт ощущал себя Федей Протасовым.



17

Так продолжалось долго, очень долго. Он потерял счёт времени, порою не мог сам себе ответить, какое число сегодня. День недели стал абстрактным понятием.

Однажды, зимой неизвестно какого года, Ланнерт встряхнулся и сказал: всё, так дальше жить нельзя, поеду к Семёну Яковлевичу. Подсознательно боясь вновь услышать уклончивый отказ, решил ехать без звонка.

-- Сделаю старику приятный сюрприз, -- бормотал Ланнерт, погружаясь в давно не мытый, заброшенный "Опель".

Минут через сорок он въехал в Вальсроде. Потыкавшись в разные тупики этого небольшого, но запутанного городка, Ланнерт обнаружил свежевыкрашенный белой краской аккуратный четырёхэтажный дом.

Его приезд действительно оказался приятным сюрпризом для Семёна Яковлевича.

-- Как прекрасно, что вы меня навестили, Рудик, -- радостно говорил Семён Яковлевич, хлопотливо доставая вспотевшую водку из холодильника, -- сейчас сядем с вами, пригубим по маленькой. Жена с приятельницей уехала в какую-то сопредельную деревню за дешёвыми тряпками... Да это и хорошо: никто нам не помешает. Только закуски у меня не больно разнообразные. Пошли в комнату!

-- Не надо, -- сказал Ланнерт, -- давайте-ка лучше по русскому обычаю на кухне посидим. Знаете, на кухне беседа как-то сама по себе вьётся.

Они тепло вспоминали Богадельню, уютную ланнертовскую комнатушку, его любимый жандармский диван.

-- А где он? -- спрашивал Семён Яковлевич.

-- Пришлось там оставить -- не тащить же его с собой в Бремен!

-- А помните, -- лукаво улыбался Семён Яковлевич, -- как прямо над вами поселили человека, который говорил, что он академик, лауреат Государственной премии?

-- Это который ненужную мебель прямо из окна выбрасывал?

-- Да-да! Он ещё потом у Яши в самопальной автомастерской на подхвате работал. А тот на него орал: ну ты и тупой, академик, я же ключ на тринадцать просил!

-- А помните, -- с удовольствием говорил Рудик, -- как в соседнем флигеле поселилась светская пара из Москвы. Аристократы! Он в любую погоду при пиджаке и галстуке, а она в нашу вонючую столовую ходила почти что в бальном туалете. Разговаривали чуть ли не с "ерсами", всех знаменитостей по имени-отчеству называли.

-- Помню, помню, а как же! Беседовать с этой дамой было всё равно, что кроссворд решать. Когда она говорила "Олег Николаевич", следовало тут же понять, что речь идёт о Ефремове. Майя Михаллна -- естественно, Плисецкая...

-- Ага! А когда я случайно во дворе на тюбик с краской наехал, и их ржавый "Рено" слегка обрызгал, эта дама высунула из окна свою ухоженную голову и покрыла меня таким матом, какого я отродясь не слыхивал.

-- А помните, Рудик, как мы с вами гуляли?

-- Помню, конечно, помню. Это были лучшие прогулки моей жизни, -- сказал Рудик, вставая, -- и давайте не будем нарушать традицию: пойдём погуляем.

-- С радостью, -- отозвался Семён Яковлевич, -- какое-никакое развлечение. Я только жену предупре... Ах, да, -- спохватился он, -- она ведь уехала. Сейчас. Только переоденусь.

Ланнерт с грустью отметил, что Семён Яковлевич сильно постарел. Его движения, бывшие прежде энергичными, стали суетливыми, руки покрылись гречкой, появились мешки под глазами.

-- Ну, пошли, -- Семён Яковлевич застегнул куртку, -- городок у нас, знаете ли, небольшой, на пятках повернулся -- уже весь его и обошёл, шаг вправо, шаг влево -- вышел в степь широкую. Правда, тут есть птичий зоопарк. Сказочное место -- птицы поют, как сумасшедшие. И, вообще, – красота! Пойдёмте, покажу.

Они вышли из дома и неспешно побрели по чисто вымытой улице. Но не успели они и двухсот метров пройти, как вдруг Ланнерт громко застонал, побледнел, согнулся пополам и повалился на тротуар. Семён Яковлевич оторопел.

-- Рудик! -- закричал он. -- Рудик, что вы делаете?! Что случилось?!

-- Не... знаю, -- прерывисто дыша, сквозь стиснутые зубы ответил Ланнерт, -- болит... тут справа... в паху...

-- Надо же врача! Надо врача! Господи, что делать?! Куда звонить?! Откуда?! Здесь ни одного телефона. Да у меня и мелочи с собой нет. Какой ужас! -- сложив ладони, как католический монах, причитал Семён Яковлевич.

-- Тихо, тихо, -- едва слышно шелестел Ланнерт, -- не суетитесь. Уже проходит. Мне уже лучше. Успокойтесь.

Ему действительно стало лучше, он сел, а потом, с помощью Семёна Яковлевича встал. Разогнуться он не смог.

-- Ничего, ничего... Днём с огнём, вечером -- разогнём, -- он пытался шутить, чтобы успокоить сильно испугавшегося старика, -- давайте, я чуть-чуть на вас обопрусь, и мы потихоньку пойдём домой.

Кое-как они вернулись. Часа два Ланнерт отлёживался на маленьком, неудобном диванчике и, вздыхая, вспоминал свой жандармский. Постепенно боль отпустила.

-- Ну, всё, Семён Яковлевич, -- сказал Ланнерт и очень осторожно, медленно встал, -- поеду я. Не могу же я у вас поселиться на всю оставшуюся жизнь.

Семён Яковлевич пытался возражать, но Ланнерт уже натягивал куртку.

-- Как доеду -- сразу же вам позвоню.

Они обнялись на прощанье, и Ланнерт уехал.

..........................................

Честно говоря, он сам испугался -- никогда не испытывал он ничего подобного -- и на следующее утро пошёл к своему весёлому доктору. В его кабинете, помимо самого доктора, сидела хорошенькая девушка в белом халате.

-- Снимайте штаны, -- безапелляционно сказал доктор, выслушав рассказ Ланнерта.

-- Но-о-о, -- заколебался Ланнерт, выразительно глядя на девушку.

-- Ничего-ничего, -- доктор успокоительно хлопнул его по плечу, -- она это уже видела. Не испугаете.

Пришлось снимать штаны.

-- Та-а-а-к, -- протянул доктор, ловко ощупывая его живот, -- могу вас поздравить: у вас замечательная грыжа.

-- Как грыжа?!

Ланнерт был разочарован: он приготовился к худшему, по крайней мере -- к чему-то серьёзному. Грыжа ему таковой не показалась.

-- Да! Грыжа! Такая миленькая, как мина замедленного действия -- эдакая грыжуля.

Ланнерт вышел от врача в смятении. В кармане у него лежало направление в больницу. Он шёл по улице, которая внезапно изменилась -- стала чужой и опасной. А в голове у него прокручивалось напутствие весёлого доктора:

-- Боитесь? Уверяю вас, совершенно напрасно: во-первых, в больнице за вами будут ухаживать лучше, чем вы за женщинами, а, во-вторых, вам дадут замечательный наркоз -- вы ничего не почувствуете. А когда проснётесь, то всё уже будет позади. Или вы уже будете в раю. Так что, как видите, бояться совершено нечего.

Так Ланнерт неожиданно попал в больницу Красного Креста.

Против всяких ожиданий, там ему очень понравилось. Его соседом по палате был молодой человек, к которому каждый день приходила старомодная мама. Она таяла от удовольствия, когда Ланнерт при её появлении вставал или подавал ей пальто, называя её не фрау, а мадам.

-- Посмотри, Вольфи, -- говорила она сыну, -- как, оказывается, в России воспитывают мужчин. А мы-то думали, что там с утра до вечера пьют водку и разгуливают по улице в обнимку с медведями.

-- Только с белыми, мадам, -- галантно уточнял Ланнерт, -- только с ними! Разгуливать с бурыми у нас считалось признаком дурного тона.

Они смеялись, игриво подмигивая друг другу.

-- Вы уж потерпите моего охламона, -- просила она, уходя, -- ведь он впервые в жизни попал в приличное общество.

Мама скрывалась за дверью, а охламон доставал из-под кровати пару пива. Они чокались бутылками -- "Prosit!" ( Здесь: будьте здоровы! (нем., диал.) ) , и Вольфи заводил рассказ о том, какая сволочь его начальник.

Потом приходила толстая, приземистая сестра и добродушно ругалась -- дескать, вам, мужикам, лишь бы пива насосаться... Затем Ланнерта посещал молодой застенчивый врач. Он подсаживался к Ланнерту на кровать и на листке бумаги вычерчивал схему предстоящей операции. Ланнерт искренне восхищался тем, как далеко вперёд ушла медицина, а врач, приободрённый его восхищением, вдохновенно рассказывал, как с помощью двух эндоскопов делается щадящая операция, которую по большому счёту нельзя даже операцией назвать, поскольку ничего не режется и не шьётся и которая не оставляет никаких следов на теле -- только внутри его.

Ланнерт, перед этим долго проживший в одиночестве и привыкший беседовать с домашними предметами, чувствовал себя почти счастливым: подле него всегда был Вольфи -- живая душа, его приходящая мама, с которой он мог поговорить "за раньшую жизнь", сёстры, с которыми он напропалую флиртовал, врач, озабоченный его здоровьем и покоем. А кроме того -- книги и прекрасный старый парк. Единственное, что несколько омрачало его эйфорическое настроение -- мысль о том, что всё это скоро кончится.

Однажды утром вместо сестры пришёл брат. Он принёс огромную бутылку, наполненную жидкостью омерзительно-розового цвета.

-- Это слабительное, -- строго сказал он, ставя бутылку на тумбочку возле кровати Ланнерта, -- необходимо всю бутылку выпить в течение часа.

Подбадриваемый ироническими возгласами Вольфи, Ланнерт, с трудом преодолевая отвращение, стакан за стаканом влил в себя эту гадость. Через час заглянул тот же медбрат, похвалил Ланнерта за прилежание и, выходя из палаты, игриво заметил:

-- Там в туалете к стене специальная ручка приделана. Вы за эту ручку покрепче держитесь, иначе реактивным эффектом вас свозь все этажи на крышу вынесет.

Сидя на унитазе, Ланнерт вспомнил, как один знакомый немец, прекрасно говоривший по-русски, как-то спросил:

-- А знаете ли вы, в чём разница между немецкими и русскими ругательствами и шутками.

Ланнерт, никогда об этом не задумывавшийся, разумеется, не знал.

-- Русские шутки и ругательства находятся в сексуальной сфере, а немецкие -- в фекальной.

Домашний шутник-врач оказался правым во всём. Наркоз был глубоким, но лёгким. Проснувшись, Ланнерт увидел над собой чёрное африканское лицо, зажатое между зелёным колпаком и зелёным же намордником. Собственно, не лицо, а темно-коричневую полосу с двумя печальными глазами.

-- Полежите пока здесь, -- намордник зашевелился, глаза слегка сузились в угадываемой улыбке, и всё это внезапно исчезло.

Ланнерт огляделся. Вокруг стояли металлические стеллажи, на которых в относительном порядке расположились серые ящики неизвестного назначения. Под потолком висела тускловатая лампочка. Каталка стояла как-то криво, и всё вместе производило впечатление неуюта и грязи.

-- В склад меня какой-то задвинули, что ли, -- весело удивился Ланнерт и тут же вновь уснул.

Второй раз он проснулся уже в палате.

Пролежав в больнице ещё неделю, Ланнерт выписался, и дыша в полдыхания от боли в животе, вернулся в привычный быт.

И вновь потянулись клонированные дни -- завтрак, посуда, прогулка, магазин, телевизор, постель.

Прошло много месяцев, прежде чем рана в животе затянулась, боль исчезла, а вместе с ней исчез застенчивый врач, печальные глаза на захламленном складе, Вольфи, его восторженная мама, толстая медсестра и тенистый парк.



18

И вновь наступило лето. Как-то раз, сидя в приставленном к стене кресле, Ланнерт без особого интереса следил за прямой трансляцией велогонки по Италии. Ликующий комментатор надрывался от восторга, повествуя об успехах Яна Ульриха. Ланнерт собрался было переключиться на другой канал, как вдруг в монотонном вопле комментатора промелькнуло название городка, по улицам которого, неустанно двигая шатунами-ногами, мчались разноцветные велосипедисты -- Тревизо.

-- Подождите, -- сказал Ланнерт, хотя никто никуда не шёл, -- Тревизо? Так там же Верка живёт, что за итальянца замуж вышла.

И он стал припоминать давно забытые подробности этой истории. Он вспомнил, как Веркина мама, редактор отдела новостей, его приятельница и покровитель, когда-то рассказывала, что её дочь познакомилась с очень красивым итальянцем.

-- Какой мужчина! -- сладко прижмуриваясь, говорила Александра Петровна. -- До чего хорош! Ну, прям, мой вкус! А достанется этой мымре Верке.

Хорошенькая Верка была переводчицей с итальянского. Она честно признавалась, что эту профессию выбрала только для того, чтобы выйти замуж за итальянца. Почему именно за итальянца, а не за англичанина или немца, она и сама не очень понимала. Может, приснился ей когда-то в юности какой-нибудь жгучий Альфред, красиво стоящий на коленях перед ней, падшей святой Виолеттой; может, приворожили её открытки на тему "синее море -- белый пароход". А, может быть, просто "едут беленькие сучки к чёрным кобелям"? Кто вас, женщин, разберёт. Однако, сказано -- сделано. Верка устроилась на работу в турбюро. Года два она, работая с различными туристскими группами, выбирала жертву, пока наконец не остановилась на одном роскошном экземпляре. Итальянец был хоть куда -- картина! Недаром Александра Петровна так сокрушалась. Ну, поженились они и уехали в тот самый Тревизо, где у Винченцо был собственный дом. Через год поехала Александра Петровна навестить дочку. Та долго водила её по трёхэтажному дому, показывая разные диковинки вроде посудомоечной машины или антикварной мебели времён борьбы Италии за независимость. Окончив экскурсию, привела её в свою спальню, усадила на диковинную козетку и спросила: ну что, мама, нравится? Александра Петровна начала ахать и восхищаться. Верка долго смотрела на неё загадочными глазами, а потом злобно сказала: тебе нравится, а мне это вот здесь! И провела ребром ладони по горлу.

-- Когда-то я, -- кричала она, не пытаясь сдерживать внезапных слёз, -- когда-то я в Питере лифчик купила. Импортный! Так я ночью вставала, включала настольную лампочку и рассматривала всякие там бантики и рюшечки. Балдела! А сейчас...

Она рванула дверцу шкафа, и оттуда посыпалось разноцветное дорогое бельё.

-- Зачем мне столько лифчиков? А? -- она всё гребла и гребла с разных полок. На полу уже образовался изрядный кружевной холмик. -- Зачем, я спрашиваю тебя. Что я -- свинья? У меня что -- восемь сисек на животе?

-- А если бы ты знала, как я его ненавижу. Этот благородный профиль! Эти чёрные жгучие кудри! И его гнусных вездесущих родственников, которые только что в мою постель не залезают. Это чмокание, когда они едят спагетти! Меня тошнит от чеснока. Эта мерзкая Италия воняет чесноком! Я хочу домой! Забери меня, мамочка! Забери меня отсюда!

Александра Петровна уехала с тяжёлым сердцем.

После этого много чего было. Один раз Верка убежала из дому и попыталась спрятаться в советском (тогда ещё советском) посольстве. Бедный, обожавший жену Винченцо примчался за ней в Рим и сутки простоял у посольских дверей, боясь, что его Верону увезут в неприкосновенной посольской машине в аэропорт.

Но постепенно всё утряслось, и сейчас Верка, почтенная итальянская матрона с четырьмя детьми и слегка постаревшим, но по-прежнему шикарным и влюблённым в неё Винченцо жила где-то в Тревизо.

-- Съезжу-ка я разок в Италию, -- сказал себе Ланнерт, -- а что? Имею полную праву! Живу в Европе чёрт знает сколько лет, а ещё нигде не был. Поеду к Верке. У неё домидло здоровый, она меня принять не откажется. Надеюсь, она не забыла, как я её, маленькую, на первомайской демонстрации на плечах таскал.

Покопавшись в ящиках письменного стола, до отказа наполненных какими-то бумажками, шариковыми авторучками с давным-давно высохшей пастой и прочим бесценными вещами, Ланнерт к своему удивлению довольно быстро нашёл старую, раздёрганную, привезённую ещё из Казахстана записную книжку. В её пухлых недрах скрывались номера телефонов людей, о которых Ланнерт совершенно забыл, всяких случайных знакомых, которым он никогда не звонил и номера телефонов друзей, которые были ему ни к чему, поскольку он их знал наизусть. Верки там не было. Да и быть не могло -- на кой чёрт ему в Казахстане нужен был её телефон? Кто выпустил бы его в Италию? Зато был телефон Александры Петровны. Позвоню Шуре, решил Ланнерт, узнаю Веркины координаты, разведаю обстановку. Да и вообще потреплюсь с живым человечком. Тем более -- со старой подругой. И набрал номер.

-- Да-а, -- услышал он усталый голос.

-- Шура, -- сказал Ланнерт, -- это я. Не узнаёшь?

Вдруг он почувствовал необыкновенное волнение. Дело было, конечно, не в Александре Петровне -- его прежняя жизнь дышала на другом конце провода. Его душа, которую он не смог уговорить уехать с собою вместе, билась в телефонную трубку, в эту мембрану, создающую иллюзию свободы и сопричастности с миром. Точно то же переживает человек в тюрьме, когда к нему на свидание приходит любимая женщина. Он видит её глаза, которые любил целовать, её тело, запах которого не даёт ему спать по ночам. Он слышит её голос, который совсем недавно произносил слова, предназначенные только ему. Вот она, его душа. Он хочет обнять её, прижать к себе, слиться с нею в одно существо, потому что они и есть одно существо. Он протягивает руки и упирается в холодное, безразличное, непроницаемое стекло. Лучше бы она не приходила вовсе.

-- Рудик? -- неуверенно спросила Александра Петровна. -- Рудька, ты?

-- Да, -- ответил Ланнерт, -- ты вспомнила. Это просто поразительно!

И они начали быстро, перескакивая с одного на другое и перебивая друг друга, жадно говорить. Они задавали вопросы, но не ждали ответа. Им хотелось сразу, в одно мгновение узнать всё. А ты помнишь?.. А где?.. А что ты сейчас?.. А где тот?.. А что с этим?..

-- А что, Джамилька ещё работает? -- спросил Рудик, живо представляя себе миниатюрную фигурку и стройные ножки, призывно выглядывающие из-под короткой юбки.

-- Не знаю даже, -- засомневалась Шура. -- Последний раз видела её на Юриных похоронах.

-- На чьих похоронах? -- Ланнерт мгновенно охрип. -- Я не расслышал.

Александра Петровна долго молчала.

-- А ты не знал? -- тихо спросила она. -- Я была уверена, что ты знаешь... Это уже давно -- года полтора назад случилось.

Неожиданно для самого себя Ланнерт засмеялся: мысль о том, что Юрка Барзали, весёлый, жовиальный, остроумный Юрка, его верный друг, счастливый конкурент и собутыльник, мёртв и лежит неподвижно, стиснутый стенками узкого гроба, была настолько нелепой и несуразной, что он не мог сдержать дурацкого кощунственного смеха.

-- Рудька! -- закричала в трубку Александра Петровна. -- Прекрати истерику немедленно! Возьми себя в руки!

-- В какие руки?! Что ты несёшь?! Какая на хрен истерика? Ты что же, хочешь сказать, что Юрка умер?

-- Да мы сами все были в шоке, когда узнали. Это потом уж немножко привыкли.

-- Нет, -- не унимался Рудик, -- подожди. Юра... Юры Барзали больше нет? Да этого быть не может! Перестань меня разыгрывать. Я же знаю этого козла. Небось, сидит сейчас у тебя и ржёт. Так что, завязывай! Дай ему трубку.

-- Рудик! Рудик!!! Неужели же ты думаешь, что я стала бы так глупо и жестоко шутить?!

И тут Рудик понял.

-- Как же это случилось? -- сквозь стиснутые зубы спросил он.

-- Никто ничего до сих пор толком не знает, -- сказала Шура. -- Нашли его на улице -- он сидел в скверике против своего дома. Да ещё, понимаешь, в такой естественной позе, что только к обеду кто-то догадался, что дело нечисто.

-- Его убили?

-- Вроде нет. Никаких следов насилия. Официальная версия -- инсульт.

-- А неофициальная?

-- Ну-у.. Как тебе сказать... Люди шепчутся, конечно. Шептались, -- поправила она себя. -- Сейчас уже всё забыто, и никто до истины докапываться не будет. А может, это и вправду был инсульт.

-- Ладно, Шура, -- с большим трудом проговорил Ланнерт, -- я тебе потом... как-нибудь... перезвоню.

Он положил трубку и подошёл к окну. Редкие прохожие, не торопясь, шли по просторной улице, проехал велосипедист с маленькой смешной собачкой, покорно сидящей в сетчатом ящике-багажнике, из окна соседнего дома доносились тихие звуки спотыкающегося фортепиано, в маленьком кафе напротив продавали жареных кур, возле высокого круглого столика стоял седой мужчина, не спеша отхлёбывал из толстого стакана мутное пиво и между глотками с наслаждением затягивался сигаретой. И никто из них не знал, что его друг Юрка, талантливый и нелепый Юрка Барзали скончался. Умер, вышел весь... Превратился в ничто, в сюжет, который нельзя изменить. Исчез!



19

Инстинкт сохранения равновесия, род психологического вестибулярного аппарата, каждый день упорно твердил: эти стены, эта мебель, этот городской пейзаж за окном, эти равнодушные молчаливые свидетели страшного разговора теперь навсегда припаяны, приварены, приклёпаны к нему. Хотя покойники и не ходят, но вот Юрий Константинович Барзали вошёл в эту квартиру и поселился в ней, будучи стопроцентно, невозвратимо мёртвым.

На дворе стояло сухое, не очень жаркое и безветренное лето -- большая редкость в этих краях. Ланнерт решил сыграть с собою в прятки: поехать туда, где он какое-то время был счастлив. Во всяком случае, сейчас ему казалось, что такое время в его жизни было -- Время Больших Ожиданий. В подвале он нашёл старую спортивную сумку, сунул туда свёрнутую колбасой поролоновую подстилку, журнал "Новый мир" за восемьдесят третий год, на который он случайно натолкнулся среди подвального хлама и мусора, соорудил себе несколько бутербродов, наполнил термос холодной газированной водой, загрузил всё это в свой "Опель" и выехал на дорогу номер сорок два, которая, перерезав пополам несколько деревень, должна была привести его туда, где когда-то, много лет назад, началась его вторая жизнь, где прошло его почти безмятежное эмигрантское детство -- в Богадельню.

Пытаясь хоть как-то угомонить бьющее прямо в горло сердце, Ланнерт въехал в знакомый двор. Он был непривычно пуст, на разлинованной парковке не было ни одной машины, да и сами белые полосы на асфальте были затёрты временем и едва различимы. Судя по пустым оконным проёмам, Богадельню начали было для неизвестной цели ремонтировать, но потом бросили это занятие. И произошло это, наверное, довольно давно: весёлые сорняки уже успели прорасти сквозь щели в стенах. Было настолько тихо и пустынно, что Ланнерт не решился вписать машину в старую ёлочку, полагая, что её присутствие нарушило бы унылую гармонию общего запустения. Он въехал на траву и прислонил свой "Опель" к старому, полуразрушенному забору.

В вестибюле было прохладно. Из бывшей столовой доносился едва уловимый, но такой знакомый запах немецкого Eintopf’а -- супа, которым когда-то кормили живших здесь эмигрантов. Тогда он показался отвратительным, сейчас же этот запах был сладок и навевал воспоминания. Рудик прикрыл глаза и сразу же увидел раздаточное окно, а в нём высокого худого повара с длинными волосами и воинственно поднятыми жидкими усиками. Кто-то прозвал его д’Артаньяном, и всё без исключения население Богадельни было страшно удивлено, когда выяснилось, что повар понятия не имеет о том, кто такой д’Артаньян, а о Дюма никогда не слышал. Вот через зал решительным шагом прошёл Валерий -- кряжистый, основательный мужик из Харькова. Ланнерту он понравился, и они быстро подружились, но дружба эта кончилась так же внезапно, как и началась. Из-за одного неудачно сказанного слова. А вот и тихий, безобидный человек Илюша, ленинградский музыковед.

-- Вы знаете, Рудольф Германович, -- говорит он вкрадчиво, -- сегодня я не спал всю ночь -- думал.

-- О чём же, Илюша?

-- Я понял, в чём гениальность "Симфонии псалмов"! Дело в том, что Стравинский наполнил христианскую форму иудейским вельтшмерцем.

Столовая шумит, гремит посудой, перекликается.

-- Ой, божечки, -- квохчет толстая Клара, -- шоб мине не встать ис этого места, если это не Миля! Миля, когда ви приехалы? Шо ви здесь делаете?

-- То же самое, шо ви -- кушаю суп, -- отвечает Миля. У него такой огромный нос, что кажется, будто он ест свой айнтопф одновременно ртом и носом.

-- Это вы беженцы?! -- доносится из очереди к раздаточному окну возмущённый голос. -- Если вы беженцы, то я далай-лама. Я бежал через границу, а за мной гналась полиция! А вы? Приехали с багажом и долларами. Да-да! И не надо мне рот затыкать.

Это Леонид, один из первых обитателей Богадельни.

-- Можно подумать, что вся Германия не садилась обедать -- ждала, пока вы прибежите, -- резонно возражает кто-то из новеньких, -- вас-то кто сюда звал?

-- А вас?

-- Нас пригласили.

-- Не пригласили, а разрешили -- это две большие разницы.

В этот ежедневный бесконечный спор втягивается вся очередь.

Рудик улыбнулся и открыл глаза. Сквозь уцелевшие грязные стёкла видна была залитая солнечным светом лужайка -- та самая, на которой он когда-то любил поваляться в высокой траве. Она нисколько не изменилась. А чего ей было меняться? Трава -- воплощённая вечность.

Он вышел в вестибюль. Вот крутая лестница в башню, где жила Алёна. Где вы теперь? Кто вам целует пальцы? Рудик хотел зайти в её комнату, но не смог, и пошёл по гулкому коридору в другую сторону, в сторону своей берлоги, осознав вдруг, что боль, причинённая Алёной, никуда не делась.

Звуки его шагов отражались от некрашеных стен, и ему вдруг представилось, что это замок Иф, в который он вернулся много лет спустя истерзанным и разочарованным графом Монтекристо. Вот только сокровищ не нашёл -- Дантесу всё-таки больше повезло.

Дверь в его келью была открыта. Как, впрочем, и все остальные двери. Комната была пуста. Его любимый жандармский диван сгинул без следа. Остальные предметы, которыми когда-то была заполнена эта комната, не имели значения. В углу валялся скомканный обрывок старой газеты. Рудик поднял его. К его удивлению газета оказалась русской. И вдруг он вспомнил, что именно эту газету, уезжая, оставил ему Юра.

-- Газету будешь читать, когда я уеду, -- сказал он, -- а пока я за неё.

Рудик бережно расправил обрывок, спрятал его в карман и пошёл на лужайку.

Разложив подстилочку, он лёг на неё, утонув в ароматной траве, и наступила тишина. Он лежал, подставив лицо нежаркому европейскому солнцу. Какое-то смешное насекомое проползло по травинке мимо него. Где-то очень далеко послышалось комариное крещендо мотоциклетного мотора. В речных зарослях завозилась утиная пара, недовольно крякнул селезень.

-- Нет, определённо голубые, -- лениво думал Рудик, глядя в необъятную лазурь, -- как-то даже трудно представить себе черноглазого Бога... Господи, хорошо-то как! Тихо. Там где-то мама. Она наверное уже давно с папой встретилась. Хотя... У папы ведь была до неё первая жена. Как же они теперь там разберутся, хотел бы я знать... А Юрка только вошёл. Стоит, небось, как дурак, не знает, чего делать... Однако, всё будет хорошо, всё будет чудесно. Всё идёт как надо -- голубоглазый-то лучше нас знает...

Облако, похожее на скрипку, медленно ползло над ним.

-- Гляди-ка, -- уже почти засыпая, удивился Рудик, -- Алёна привет передаёт... Страдивари... Страделла... А что делается в старом "Новом мире"? Надо почитать перед сном. Это ещё мама говорила.

Не открывая глаз, он протянул руку и стал рыться в сумке в поисках журнала. Рука наткнулась на какой-то твёрдый предмет. Расстегнув молнию внутреннего кармана, Рудик извлёк из него завёрнутый в чистую тряпочку пистолет.

-- Вот-те раз! -- ахнул Рудик. -- А я совсем про него забыл.

Развернув тряпочку, Рудик вновь полюбовался воронёным стволом, извлёк обойму. Головки пуль, выглядывающие из патронов, горели красной медью. С мягким щелчком обойма стала на место. Рудик оттянул затвор, и, убедившись, что верхний патрон скользнул в ствол, вернул затвор в прежнее положение.

-- Ну вот и славно! Согласно законам жанра -- ружьё должно выстрелить. А скрипач всё равно не нужен.

И он поднёс пистолет к виску. Именно в эту секунду годами молчавший хэнди неожиданно спел "Турецкий марш".

-- Ну, это уже чистая булгаковщина! Не хватало, чтобы сейчас появился Мефистофель или какой-нибудь немецкий тёзка с предложениями.

Он отложил пистолет.

"Вот чёрт! Второй раз уж не решусь", -- с досадой подумал Рудик и взял трубку.

-- Папа! Папочка!!! -- от неожиданности Рудик чуть не уронил телефон.

-- Папочка! Мы приехали! Насовсем! Мы хотели сделать тебе сюрприз, но я не выдержала -- позвонила.

-- Вилочка... -- едва слышно прошептал потрясённый Ланнерт.

-- Мы сейчас во Франкфурте... мы едем к тебе... встречай... часов через пять будем в Бремене... Всё, папочка, карточка кончается, денег больше нет... Це... -- трубка пикнула и замолчала.

Ланнерт раскинулся на траве. Грусть покидала его. Она впитывалась волшебным лугом и растворялась в нём. Тень пробежала по глазам: Ланнерт увидел ещё одно маленькое трогательное облачко, похожее на куклу. Оно заглянуло ему в глаза, улыбнулось и что-то сказало, но Ланнерт не услышал -- он спал счастливым сном.

..........................................

Судебно-медицинская экспертиза установила, что водитель темно-серого "Опеля" умер от инфаркта ещё до того, как его машина, слетев на большой скорости с дороги, врезалась в огромное багровое дерево.

Все купили билеты в вагон.
И для едущих в этом вагоне
Он не жизнь и не смерть -- просто гон,

Череда краткосрочных агоний.
"Он" и "N" заключают игру
Коломбины, Пьеро и Петрушки --
Гроб, понуро стоящий в углу,

Тихий звон отдалённой церквушки.

К. Лучадо
(перевод с португальского автора)

Ганновер, 23 августа 2001

К содержанию

© Juri Kudlatsch - Verwendung der Texte ohne Zustimmung des Autors ist verboten.
© Юрий кудлач - Перепечатка материалов без разрешения автора запрещена.