Произведения
Биография
Интервью
Фото
Impressum
Ссылки


РЕЧНАЯ ЛИЛЕЯ

Речная лилея, головку поднявши, на небо глядит.
А месяц влюблённый лучами уныло её серебрит...
И вот она снова поникла стыдливо к лазурным водам.
Но месяц всё бледный и томный, как призрак, сияет и там...

Л.Плещеев (из Гейне)

- Подумаешь! Нашли чему удивляться! Обыкновенный советский гений и ничего больше!

Он не шутил, этот старый, усталый человек - за свою долгую жизнь он навидался достаточно вундеркиндов и давно уже перестал удивляться.

-Быть гением в детстве - не хохма, - продолжал он, - я тоже им был. Вот когда он вырастет, тогда и посмотрим. А пока я что-то сомневаюсь.

Зато Боря никаких сомнений не знал. У него для этого времени не было - он занимался. Он вгрызался в свой инструмент, как в арбуз - по уши. Соседские пацаны его не интересовали: ну о чём он с ними мог говорить, если слова "рояль" и "пианино" для них были женского рода? В слове "сонатина" они делали ударение на первом "а" и по созвучию считали её чем-то вроде телятины.

Футбол был для Бори непонятен: было неясно, как можно болеть за какую-нибудь команду, если в ней нет твоих родственников. Какая разница?

В семилетнем возрасте Боря познал сладость первого публичного выступления. На всю жизнь запомнил он светло-сиреневые крепдешиновые штанишки и огромный бант цвета крем-брюле. Всю эту роскошь изготовила его мама. Где достала она такие ткани в то тяжёлое послевоенное время, навсегда осталось её тайной. Много лет спустя, сидя на боковой скамеечке катафалка и вглядываясь в застывшее лицо лежащей в гробу матери, Боря вспомнил эти сиреневые короткие штанишки и мамины счастливые глаза.

Последние годы мать тяжело болела. Больше всего на свете она боялась умереть, когда Бори не будет дома, поэтому он старался не оставлять её надолго одну. Как-то раз он вышел на минутку взять газету из почтового ящика, а, вернувшись, застал её уже мёртвой. Она умерла мгновенно, не мучаясь.

***

Но вернёмся же в то счастливое время, когда моему герою всего семь лет. Вот он стоит на сцене консерваторского концертного зала. Публика, поражённая виртуозностью и зрелостью этого очаровательного кудрявого малыша, неистовствует, а Боря впервые в жизни отравляет душу свою ядом успеха. После этого концерта в городе заговорили о рождении гения.

А город, в котором состоялся Борин дебют, был не совсем обычным городом. Человеку достаточно было пожить в этом городе несколько дней, как он сам ощущал в себе очевидные перемены: прежде всего он начинал говорить со странным акцентом, в его речи появлялись диковинные интонации и нарушалось согласование слов. Мой опытный читатель конечно же сразу догадался: всё это происходило в Одессе. В Одессе, которую любил и презирал весь Советский Союз; в Одессе, где мат звучал особенно жутко на фоне изящных острот; в Одессе, где воровство было искусством, а искусство -- городским пейзажем; в Одессе, где ниспровергались любые авторитеты и сотворялись неожиданные кумиры; в Одессе, где грустно шутили, а хоронили, смеясь.

Как-то раз договорился я с одним своим другом о свидании на Соборной площади под часами. Так получилось, что я пришёл раньше. Стоять было скучно, и я решил пойти ему навстречу. Я нисколько не сомневался, что наткнусь на него на Дерибасовской. Так оно и вышло: через пять минут я увидел его в толпе. Пытаясь грести против течения, я направился к нему. Но он, не останавливаясь промчался мимо, бросив на ходу: "Привет, старик! Извини, я очень спешу -- там, под часами меня ждёшь ты!"

***

Была в городе особая школа. Она, как боевой корабль, имела собственное имя: "Школастолярского".

Маленький Боря не знал, что означает это загадочное слово, но благоговел перед ним. И не он один. То и дело слышал он, как знакомые его родителей говорили:

-- Вы что, не знаете Рафаловичей? Так это же те самые, у которых дочка в "Школастолярского".

В этом месте все многозначительно поджимали губы, поднимали брови и одобрительно качали головами.

По звуковой ассоциации Боря думал, что в этой школе обучают работать рубанком и пилой. Правда, оставалось неясным, почему же умные взрослые люди с таким почтением относились к этому заведению. Но в общем-то его этот вопрос не особенно занимал.

Однажды к ним пришла женщина, которую мама называла Евгенией Михайловной. До сего времени всех своих взрослых знакомых Боря звал по именам с прибавлением слов "дядя" или "тётя": тётя Лена, дядя Володя и так далее. Так было принято в городе. Дети называли взрослых дядями и тётями. У взрослых же тоже был протокол: мужчины обращались друг к другу по имени-отчеству, а женщины -- на французский манер: мадам.

-- Мадам Гельфенштейн, -- раздавались женские голоса во дворе, -- или вам уже не нужен мой казан?

-- Как вам сказать...

-- Уже скажите, шо вы по этому поводу думаете. И не морочьте мне головы -- одно из трох: да или нет!

Поэтому официальное имя "Евгения Михайловна" Боря запомнил навсегда. Эта дама призвана была осуществить давнюю мамину мечту: научить сына "играть по музыке". Первая попытка кончилась провалом со скандалом. Мама раздобыла где-то скрипку. Боря, проведя ненаканифоленным смычком по струнам, разрыдался и зашвырнул скрипку на шкаф. Мама была шокирована и страшно огорчена.

-- Я брала уроки у самого Фиделмана, -- с упрёком в голосе громко говорила она, -- а моего рэбъёнка не интересует карьера Ойстраха! Вы слышите, Софилична?

-- Не может это бить, -- отвечала из коридора соседка Софья Ильинична, -- чтоб наш Бора...

-- А то! -- продолжала мама, -- Разве ж это дети?! Это же сволочи! Фиделман мне говорил: Розочка, говорил он мне, ви слишком рано вишли замэж. С вас уже скрипачка, как с моей лошади пароход. Но когда ви станете мамой, я буду учить ваших детей. Он не дожил. И лучше, чтобы я-таки тоже не дожила, чтоб мой рэбъёнок бросался ыcо скрипками!

Но после первого поражения мама пришла в себя довольно быстро и, спустя полгода, предприняла второй штурм. Она взяла в Музфонде напрокат пианино, а главнокомандующей назначила Евгению Михайловну. Объединёнными силами они набросились на Борю, и на этот раз он малодушно капитулировал.

Евгения Михайловна, проверив его слух и чувство ритма, сказала, что "ребёнка надо было бы профилизировать". Единственное, что Боря понял из этого разговора, что, оказывается, загадочная "Школастолярского" -- всего-навсего музыкальная школа. А он-то думал! Правда, школа очень знаменитая и попасть туда необыкновенно трудно.

-- Нужны свъязи, -- говорила в это время Евгения Михайловна, окидывая скептическим взглядом их убогую комнату.

Папа сказал, что наверное придётся обратиться к самому Фёдорову. Все выразительно посмотрели в потолок. Впоследствии Боря узнал, что сам Фёдоров работал нормировщиком на швейной фабрике. Несколькими часами позже на семейном совете было решено, что всё же не стоит разменивать знакомства такого уровня на пустяки.

Евгения Михайловна приступила к дрессировке. Боря не то, чтобы ненавидел эту женщину. Скорее она вызывала в нём чувство безысходности и чудовищной скуки. О музыке на её уроках музыки не говорилось ни слова. В её речах преобладала плодово-ягодная терминология.

-- Ручку надо держать так, -- вещала она, тыча ему под нос свои подагрические пальцы, на каждом их которых красовалось по массивному золотому кольцу, -- как будто у тебя в руке яблоко, а кисть должна быть свободной, как кисть винограда, свисающая с лозы.

С тех пор Боря терпеть не мог яблоки и не ел виноград.

-- Пальцы должны не ударять по клавишам, а давить на них, как будто ты хочешь раздавить лежащую на клавише клюкву. Нажимай сверху! Сверху, чтобы ты уже был мне здоров! Если сбоку нажмёшь, она выскочит и забрызгает-таки папины чесучовые штаны.

Убедившись, что Боря её понял, Евгения Михайловна объяснения прекратила и только покрикивала на него:

-- Клюквой играй! Клюквой!!!

Потом, став взрослым, Боря оценил её простую методу и вспоминал об этой женщине с благодарностью.

***

Через год Борис поступил в школу Столярского, причём не понадобилось даже вмешательство самого Фёдорова.

***

Его новый учитель считал его гением и именно поэтому поблажек не давал. Он издевался над Борей, едко высмеивая его провинциальный одесско-молдаванский вкус и постоянно держал его в напряжении. Приходя на урок, Боря никогда не знал, как учитель отреагирует на его игру. Он мог не обратить внимания на явные ошибки, но зато, прицепившись к пустяку, упражнялся в остроумии, спрашивая, не с сапожником ли Зальцманом советовался Боря по поводу интерпретации Полонеза-Фантазии Шопена и не на свадьбе ли мясника Гольдбаума подслушал Боря изысканную интонацию шумановских Арабесок. Слово "клюква" исчезло из Бориной жизни, но его плечи и ноги были усеяны синяками: это учитель давил пальцами, наглядно демонстрируя глубину нажатия на клавишу. Не сразу разглядел Боря за больно ранящими его самолюбие насмешками отцовскую любовь старого человека. Любовь, которой учитель стеснялся и показывать которую считал непедагогичным.

***

... Прошло несколько лет. Боря вырос в настоящего виртуоза. Сверкающая, отточенная техника сочетались с темпераментом; естественность и в то же время необычность его трактовок завораживали публику; человечность и простота его игры не оставляли равнодушным ни одного человека на его концертах. Учитель продолжал подкалывать его, но скорее всего это была инерция, и всё чаще за остротами слышались уважение и гордость.

К тому времени умер Борин отец, и мать делала всё, чтобы их маленькая семья осталась на плаву, чтобы Боря не замечал стремительно набегающей бедности. Она работала в две смены, до полного изнеможения стоя за гладильной доской. Когда Боря пытался протестовать, говоря, что он уже взрослый и сам может зарабатывать, она впадала в ярость

-- Ты должен стать Артистом! -- кричала она, прижимая ладони к пылающим щекам. -- Твоё дело играть на рояле! Как ты не понимаешь, что ради этого я живу!

Боря всё прекрасно понимал и знал, что только став знаменитым музыкантом, сможет он вознаградить мать за все её жертвы. Он занимался по шесть, по восемь, по десять часов, разбивая пальцы о клавиши и сгорая от напряжения и страстей. После такого дня он падал на раскладушку, которую мама с трудом втискивала между столом и пианино и проваливался в сон.

***

... Выпускной экзамен его класса вызвал настоящий ажиотаж в городе. В те далёкие времена Одесса традиционно любила и ценила возросшие на её почве таланты. Боря был замечен одесской публикой ещё тогда, в сиреневых штанишках. А немного позже, когда он в одиннадцатилетнем возрасте дал свой первый клавирабенд, его окончательно признали и полюбили.

На выпускном экзамене Боря играл Третий Концерт Рахманинова. Трудно было понять, откуда в этом щуплом черноволосом провинциальном еврейском мальчике такая мощь звучания, такая подлинно русская широта, высокий трагизм и пронзительная нежность. Люди, сидящие в зале, плакали, нисколько этого не стесняясь, Что ещё нужно артисту? Боря был счастлив.

Его мать сидела в фойе на специально принесённом для неё стуле, принимая поздравления. Знаменитые одесские музыканты целовали её некрасивые руки, говоря замысловатые комплименты, но она ничего не слышала -- она не отрывала глаз от своего любимого мальчика, окружённого толпой поклонников. Подходили какие-то люди, среди которых она запомнила толстую старую женщину, сказавшую ей: "Теперь я могу спокойно умереть -- Одесса дала миру ещё одного." Потом ей объяснили, что это была учительница одного из известнейших советских пианистов. Подошёл элегантный консерваторский профессор и, щурясь от ароматного дымка экзотической сигареты, сказал, что теперь ему совершенно понятно, кто выиграет следующий конкурс Чайковского. Мать благодарно улыбнулась ему. Наконец подошёл Борин учитель, обнял её, и она остро почувствовала, что именно этот миг, это мгновение счастья и есть её награда.

Потом кончился и этот день. Боря с мамой вернулись в свою комнатёнку, а жизнь, улыбнувшись им, помчалась дальше.

***

А дальше была консерватория.

Привыкший к изнурительному труду Боря на всём скаку влетел в совершенно новый мир. Этот мир удивил и захватил его.

Главным, как ему показалось в тот момент, отличительным качеством людей этого мира было остроумие. Острили везде - в коридорах, на лекциях, в канцелярии, в приёмной ректора и в концертном зале. Острили даже на кафедре марксизма-ленинизма! Студенты, мгновенно распознав слабости своих учителей, потешались над ними. Педагоги отвечали им тем же. Не было никакого чинопочитания, зато (а это Боря сразу же ощутил) существовала ярко выраженная корпоративность.

Как-то раз, войдя в туалет, Боря наткнулся на довольно крупную надпись на двери: "Преподаватель Власов - мудак".

-- Прямо Гамзатов какой-то, -- ухмыльнулся про себя Боря, -- "Надписи в сортире".

На следующий день Боря обнаружил, что исчерпывающая характеристика преподавателя была замечена не только им -- появилось продолжение: "Сам мудак!" И подпись -- "Преподаватель Власов".

Одесская консерватория починялась, как впрочем и другие музыкальные учреждения Украины, Киеву. Но одесситы этого подчинения не признавали. Киев был всеми единодушно презираем за хамство, жлобство и отсутствие чувства юмора, каковое в Одессе было мерилом интеллекта. Справедливости ради надо заметить, что киевляне платили одесситам той же монетой, считая Одессу "сплошным жидовятником", средоточием бандитов под предводительством бессмертного Бени Крика (спасибо Бабелю!), а школу Столярского называли не иначе, как "школа имени мене", прозрачно намекая на неграмотность её основателя. Короче говоря, это было непримиримое столкновение культур -- спокойной, несколько заторможенной миргородской и кипучей, остро приправленной средиземноморскими пряностями, левантийской.

***

Однажды утром, придя в консерваторию, Боря почувствовал, что происходит что-то необычное -- уж очень сосредоточены были люди в деканате, а партбюро в полном составе курило у центрального входа. Через пару минут Боря уже знал, что ждут какую-то комиссию из министерства культуры. Комиссия явилась, как и подобает серьёзным людям высокого ранга, с опозданием в два с лишним часа. Возглавлял её крупный мужчина с тяжёлой походкой и лицом, напоминающим свиное рыло. Мужчина носил вполне подобающую фамилию -- Лобуренко. В украинском произношении это звучало как Лобурэнко.

Ректор, человек всеми уважаемый, истинный русский интеллигент, был бледен, как кусок сала. Мелкими шажками семенил он перед Лобуренко.

-- Здесь у нас класс, в котором занимался Давид Ойстрах, -- говорил, заискивающе глядя снизу в глаза высокому начальству, ректор.

-- А вот тут стоит рояль, на котором занимался Эмиль Гигельс, -- продолжал он экскурсию, распахивая тяжёлую дверь и приглашая Лобуренко войти в большую, наполненную солнечным светом, комнату.

Но чиновник молча, угрюмо прошёл мимо, не повернув головы и не замедляя шага.

-- А вот наша библиоте... - начал было ректор, как вдруг Лобуренко остановился, исподлобья посмотрел на него и произнёс свои первые слова:

-- Дэ тут у вас пышчэблок?

Этот чёртов "пышчэблок" в сочетании с фамилией "Лобурэнко" оставались для Бори символом Киева до тех пор, пока булгаковская "Белая гвардия" не заставила его увидеть Киев другими глазами.

Теперь Борис гораздо больше времени проводил в консерватории, чем дома -- утром были лекции, вечером же он находил какой-нибудь класс с роялем и наслаждался звучанием хорошего инструмента.

А тут подоспела весна.

***

Я люблю весну. Это лучшее для меня время года -- и дышится свободно, и пишется легко. И что самое главное -- весной всегда живёшь в предчувствии любви. Неважно, сколько тебе лет, для весны никакой роли не играют твои обвислые бока и блестящая лысина. Весной я становлюсь смелым и дерзко заглядываю в глаза встречным женщинам в смешной надежде увидеть в них интерес. Но вижу только удивление.

В тот год весна в Одессе была особенно хороша. Внезапно все деревья взорвались зеленью. Лёгкий ветерок взбивал восхитительные коктейли: одна часть молодой листвы, две части свежего морского воздуха, немного музыки из открывшихся свежевымытых окон, добавить порцию смеха и радостных восклицаний высыпавших на улицы людей и обязательно чуть-чуть волнующего аромата женских духов.

Мой молодой герой был обречён.

***

В один из таких прозрачных светлых вечеров ощутил вдруг Боря лёгкое недомогание и головную боль. Он прервал занятия и вышел в коридор. В консерватории было тихо и безлюдно. Неужели все разбежались, думал он, спускаясь по широкой парадной лестнице. Из какого-то класса донеслись до него невнятные голоса. Он постучал и вошёл. Два еле различимых в полутьме женских лица повернулись к нему.

-- Извините, пожалуйста, -- сказал Борис, -- но может быть у вас найдётся что-нибудь от головной боли? Я помешал, наверное? Вы тут сумерничаете, я понимаю...

-- Ваше счастье! -- отозвался из темноты низкий, с лёгкой, волнующей хрипотцой, очень приятный голос. -- У меня как раз с собой две таблетки пирамидона. И нисколько вы не помешали. Идите сюда.

Внезапно вспыхнувший свет ослепил его, и он прикрыл глаза рукой.

-- Это же Борька, -- услыхал он звонкий голосок второй девушки.

Борис узнал обеих. Он и раньше встречал их в консерваторских коридорах.

-- А чего это ты тут сидишь? -- спросила та, с низким голосом. -- Конечно голова разболится, если в такую погоду торчать в душном классе. Да ещё и на рояле долбать.

-- А вы чего сидите? Шли бы вы домой, Пенелопы.

-- Мы -- другое дело. Мы сплетничаем.

Она подошла вплотную к Боре и вдруг, взяв его за щёки, приложила прохладные мягкие губы к его лбу.

-- Температуры нет, -- весело сообщила она подруге.

Боря покраснел, как переходящее знамя, во рту у него пересохло. Он не помнил, как в одной руке у него оказалась большая таблетка, а в другой -- стакан воды. Быстро проглотив лекарство, он пробормотал благодарность и выскочил из класса. Девчонки захохотали.

В ту ночь он спал беспокойно.

***

На следующий день, придя в консерваторию заниматься, Боря обнаружил, что сосредоточиться на музыке он не может. Каждые десять минут он выглядывал в коридор в надежде увидеть ту, с низким грудным голосом. "Тоже мне, поцелуй Мэри Пикфорд!" ругал он себя, ощущая на своём лбу прохладные мягкие губы, но выглядывать продолжал. Однако прошло бесконечных две недели, прежде чем ему повезло.

Её звали Лилия и надо сказать, что имя это очень ей шло. Миниатюрная, с плавными движениями, необыкновенно женственная, она и вправду была чем-то похожа на белую лилию. Боря, и без того бывший невысокого мнения о своей внешности, вдруг увидел себя в зеркале и понял, что надо что-то делать. Сгорая от стыда, он выпросил у матери восемьдесят три рубля и в магазине готовой одежды, что на Дерибасовской угол Карла Маркса, купил себе плащ. Затем, потратив несколько дней на поиски, нашёл на Молдаванке старого портного, который за давно заначенную для особо торжественных случаев десятку согласился придать плащу современное звучание: укоротил Борину покупку до колен, а из отрезанного куска соорудил маленькие погончики, которые завершили превращение обыкновенного китайского плаща в последний вопль одесской моды. В таком виде уже можно было предстать пред лилины "светлые очи". А глаза у неё, признаться, были действительно светлые и замечательно красивые, с тёмным ободком и чёрными искрами.

***

В один из весенних вечеров Боря в своём новом плаще, проторчав под консерваторскими дверями больше часа, подстерёг девушку и, притворившись, будто он только вышел, спросил, не будет ли она против... нельзя ли... не сочтёт ли она... в общем, можно ли её проводить.

-- Да я живу здесь рядом, в двух кварталах, -- моментально разгадав его манёвр, улыбнулась Лиля.

Они шли по уютной улице, деревья высоко над ними смыкали нежные объятия, ароматы белой акации своей неповторимостью могли бы свести с ума мадам Шанель. Поначалу разговор не клеился, но потом они вдруг заговорили о театре.

***

Мне как-то недосуг было сказать, что театр был второй после музыки страстью Бориса. Во всех одесских театрах он был завсегдатаем, а если случалось ему бывать в Москве (один раз) или в Ленинграде (два раза), то с билетом или без прорывался он в "Современник", на "Таганку" или в БДТ. Его знания о театре были неслучайными и основательными. Он мог аргументировано поспорить об интерпретации роли Глумова, прекрасно понимал, как и чем сложна работа опереточного артиста и всегда готов был запросто сделать сравнительный анализ переводов "Сирано де Бержерака" Лозинским и Щепкиной-Куперник. В глубине души он подозревал, что его подлинное призвание -- режиссура, но боялся даже самому себе в этом признаться, усматривая в подобных мыслях предательство своей возлюбленной музыки.

Итак, он заговорил о театре. И с этой минуты Лиля не могла отвести от него глаз. Он весь засветился, куда-то исчезла его неуклюжесть, косноязычие превратилось в красноречие. Уже через мгновение Лиля перестала замечать его не очень складную фигуру и обыкновенное, я бы даже сказал -- типичное лицо еврейского мальчика из бедного квартала. Она видела только его чёрные перевёрнутые глаза и плавные, чуть ли не балетные движения изящных рук. А он, распаляемый её интересом, говорил без остановки, жонглируя разновеликими предметами неожиданных умозаключений, взрываясь изысканными парадоксами, запросто обращаясь с Клейстом и Лопе де Вега и совершая головокружительные модуляции из Еврипида к Фигейредо.

Давно уже миновали они дом Лилии и незаметно для себя вышли на Пушкинскую. Они шли, рассекая весеннюю, пёструю, бурлящую толпу, а он всё говорил, не останавливаясь. Ему нужно было выговориться, поделиться тем, что волновало его молодое воображение, впустить кого-то в свой замечательный, интересный мир, показать эту волшебную игру, в которую играют юные, взрослые и старые дети. И в ту минуту ему казалось, что он нашёл человека, который в восхищении готов пойти за ним, как за Крысоловом -- закрыв глаза и доверчиво протянув вперёд неопытные руки.

***

Жила Лиля в двухэтажном флигеле во дворе большого старого одесского дома. Представьте себе огромный пенал, в одном торце которого находится вход, а в противоположном стоит маленький домик, всеми окнами глядящий во двор.

Лиля жила с родителями на первом этаже. Потом, когда Боря стал часто приходить к ней, Лиля почти всегда видела, как он входит в ворота. Борис нарочно, не спеша, пересекал этот длиннющий мрачноватый пенал, чтобы она успела одеться и выбежать ему навстречу. Ну, а если она этого сделать не успевала, он подходил к окну её комнаты и на стекле выстукивал условный сигнал: та та-та, татитатата, та-та -- из "Золотого петушка".

Часами они бесцельно кружили по городу, присаживаясь иногда на скамейки Приморского бульвара. Вначале их отношения были совершенно невинными, но много позже, когда Боря наконец-то решился её поцеловать, стал он выискивать укромные уголки, куда с удивлявшей его самого изобретательностью заманивал девушку. Оказавшись в очередной ловушке, Лиля, с укоризной покачав головой, как делает мать напроказившего малыша, со вздохом подставляла ему губы, а он был слишком счастлив или слишком неопытен, чтобы понять и почувствовать её холодноватую покорность.

С каждым днём Борис влюблялся всё сильнее. Очень часто Лиля приходила к нему в класс и, закрыв глаза, слушала, наслаждаясь ещё и сознанием своей власти над ним. Она знала, что теперь он играет только для неё и особенно остро ощущала это, сидя в переполненных залах на его концертах.

***

Именно в это время Борин учитель предложил ему готовиться к международному конкурсу в Париже. Боря побежал советоваться к Лиле.

-- Ты не будешь возражать, -- спрашивал он её в перерывах между поцелуями. -- если я на пару недель смотаюсь в Париж?

-- И думать не смей, -- шаловливо отвечала Лиля, -- я умру здесь от ревности! Там же сплошные парижанки!

-- Ну, куда им до тебя, -- бормотал Боря, расстёгивая дрожащими руками её кофточку.

Грудь у неё была просто изумительная. Лаская её, Боря забывал всё -- даже музыку и театр. Надо сказать, что он уже сделал несколько более смелых попыток, но Лиля их решительно пресекала. Порой он уходил от неё совершенно больной. Но потом, вспоминая подробности, радовался её твёрдым нравственным принципам.

Постепенно Боря стал понимать, что он не влюблён в Лилю, а любит её, любит по-настоящему -- самозабвенно и страстно. Всё, что было хоть как-то связано с Лилей, с его Речной Лилеей, как он поэтично называл её, приобрело для него гигантское, гипертрофированное значение. Он отрастил длинные волосы, потому что так нравилось Лиле, он брился каждый день, потому что Лиля, капризно оттопырив губку, как-то сказала, что он уколол её щетиной ("праатсивный!"), он носил только зелёные рубашки -- Лилин цвет. Город перестал существовать сам по себе -- ценность его частей измерялась количеством соприкосновений с Речной Лилеей -- здесь он её целовал, здесь они поссорились, из этой телефонной будки он ей звонил, тут они прятались от дождя, в этой подворотне она подтягивала чулочек, в этом кафе на углу они ели её любимое фруктовое мороженое, на этой остановке они ждали троллейбус -- он всё не шёл, а Боря был счастлив, что может побыть со своей Лилеей несколько лишних минут.

***

...Это случилось в конце лета. К этому времени Боря уже точно знал, что поедет в Париж. Он прошёл жёсткий и весьма недружественный республиканский отборочный конкурс в Киеве. Все в консерватории поражались благополучному исходу его киевского вояжа: одессит прорвался! Неслыханное дело! Но факт -- Боря прошёл и, блестяще, без всяких проблем отыграв всесоюзный отбор, готовился к завоеванию Парижа.

В тот августовский чудесный солнечный день Лиля сказала, что вечером она занята -- идёт с мамой помогать тётке шить гардины.

-- Ничего страшного, -- добавила она, видя, что он надулся, -- сейчас тебе вообще не обо мне надо думать. Лучше позанимайся лишних пару часов -- я хочу, чтобы ты им там всем показал. И нечего мне тут глазки строить! Позвони мне завтра, ладно?

Она чмокнула его и убежала, а Боря, попереживав слегка, поплёлся в консерваторию.

Но работа в этот день не пошла - уж очень ему хотелось увидеть Лилю. Он, сидя за роялем, размечтался, вспоминая, как нежно она его целовала, как называла своим миленьким дружком, любименьким, сладеньким, как звонко хохотала над его остротами, как прижималась к нему, дрожа всем телом. Пойду к ней, решил он, в крайнем случае подожду во дворе. Бездумно он слонялся по городу, дожидаясь сумерек, понимая, что идти к ней так рано не имеет никакого смысла. Он останавливался перед каждой витриной, пытаясь разглядывать выставленные товары, потом сунулся к приятелю, но, к счастью, дома его не застал, затем побрёл на Дерибасовскую в надежде встретить кого-нибудь, чтобы скоротать время, но не встретил, посидел немного в Городском саду, наблюдая за нахальными голубями, вернулся в консерваторию, поговорил с вахтёршей тётей Зиной и на всё на это потратил чуть больше часа, а казалось, будто лето уже прошло. Между тем желание увидеть Речную Лилею сейчас же, сию секунду, немедленно! росло, становилось невыносимым, как боль. Наконец начало смеркаться. Едва сдерживаясь, чтобы не побежать, Борис свернул в малозаметный переулок и, срезая углы, задыхаясь от нетерпения, быстрыми шагами направился к такому знакомому серому дому. Войдя во двор, он сразу увидел, что окно Лилиной спальни слабо освещено. "Слава Богу! -- пронеслось у него в голове, -- она уже дома!" Он подошёл к окну и, прежде, чем простучать "золотого петушка", заглянул. Шторы были сдвинуты, но между ними оставалась узенькая щёлочка. Боря прильнул разгорячённым лицом к стеклу. В щёлочке что-то двигалось, и он сначала не понял, что это такое. В следующую секунду он разглядел мускулистые, мерно поднимающиеся и опускающиеся ягодицы. Внезапно в поле его зрения появилась обнажённая, согнутая в колене нога, и Боря, ощущая предсмертный тошнотворный ужас, понял, что это нога его Лили, его Речной Лилеи. Он стоял, распятый на окне, окаменевший и мёртвый, как вдруг штора слегка отодвинулась и показалась Лилина рука, тянущаяся к форточке, а через мгновение и вся Лиля, нагая и прекрасная, как Галатея, предстала перед ним. Увидев его белое, прижатое к стеклу лицо, она вскрикнула и отшатнулась. Но Боря уже ничего не слышал и не чувствовал -- он упал, упал некрасиво, как падает солдат, когда пуля попадает ему в сердце.

***

-- Боренька, ну съешь что-нибудь, ты ведь уже три дня ничего не ел! Ну пожалуйста, мой мальчик! Ну хочешь, я сделаю твои любимые вареники с вишнями?

-- Нет, мама. Спасибо. Что-то не хочется.

-- А может тебе купить груши? Тётя Поля с первого этажа сказала, что видела на Привозе чудесные груши.

-- Нет, мама, не стоит...

-- Сыночек, скажи сам, что тебе принести.

-- Ничего, мама. Мне ничего не надо.

...........................................................................................

-- Сынок, а почему за эти три дня Лиля ни разу не позвонила? Вы что, поссорились? Борино лицо перекосила гримаса боли.

-- Поссорились, мама, -- выдавил он, --- слегка...

***

Через неделю он встал.

Надо заниматься, говорил он себе, надо! Скоро конкурс, я поеду в Париж. Там я всё забуду.

Но не забудет он ничего. Ни в Париже, ни потом. Никогда.

***

В Париж они прилетели ночью. Измученный многочасовой пыткой в Шереметьево, он мгновенно уснул. В коротком, но ярком сне он вновь пережил ужас таможенного досмотра, когда его заставили выдавить из тюбика всю зубную пасту, пытались оторвать каблуки его концертных туфель, а затем увели в маленькую комнатку, где пожилой чиновник потребовал, чтобы он разделся догола и наклонился, после чего долго, с явным удовольствием гомосексуалиста-импотента заглядывал в его задний проход. Беспомощность и униженность человека, находящегося в подобном положении, не поддаётся описанию. Вернувшись в накопитель (одного этого словечка достаточно, чтобы понять взаимоотношения личности и власти), Боря по красным пятнам на лицах своих товарищей по несчастью, которым посчастливилось представлять "великий могучий" на парижском конкурсе, понял, что содержимое их задниц также бесповоротно рассекречено.

Потом были уже пустяки. Проверяющий паспорта пограничник долго вглядывался в Борину фотографию -- так сказать, сличая, -- и задавал совершенно идиотские вопросы, не забывая при этом слегка, ну едва-едва интонационно подчёркивать Борино, явно чуждое русским корням, отчество. Что-то в этом издевательстве было рафинированное, возводящее его на уровень изысканной манеры Ватто или утончённых поэз Северянина. Это было мастерство тончайшей звукописи, прикосновений по касательной. Придраться при всём желании было не к чему.

***

Советскую делегацию разместили в дешёвом отеле на Монпарнасе. По утрам за ними заезжал жёлтый микроавтобус и вёз в консерваторию. Там за каждым был закреплён класс. В этих душных маленьких комнатках юные советские дарования проводили всё своё парижское время. Днём их возили на обед в грязноватую столовую, вечером тот же микроавтобус отвозил их в отель.

В первый же день в класс, в котором занимался Боря, пришёл какой-то человек. Он вошёл, не постучавшись, и сразу же, не тратя времени на приветствие, спросил у Бори, как его фамилия. Выслушав ответ, он удовлетворённо сказал:

-- Ага, вас-то мне и надо. Я -- представитель советского посольства Григорьев. Советское правительство поручило передать вам, что оно рассчитывает только на золотую медаль. Повернулся и, не попрощавшись, вышел.

Хотя слова этого человека свидетельствовали о "высоком" доверии, в самом его появлении, в его безукоризненном тёмном костюме, в его незапоминающемся лице, наконец, в его интонации было что-то столь угрожающее, что Боря похолодел.

***

На третий вечер Борис не вынес заточения в гостинице и, понимая, что рискует всем, быть может всей своей будущей жизнью, потихоньку сбежал. Нет, он не собирался просить политического убежища - он просто хотел погулять по Парижу. Насквозь пропитанный литературными реминисценциями, Боря мечтал увидеть улицы, по которым ходили и ездили гранды французской беллетристики и их знаменитые герои. Вот по этой кривой улочке наверняка скакали, звеня подковами о булыжную мостовую, мушкетёры де Тревиля; может быть именно в этом доме умирала несчастная Маргарита Готье; не исключено, что здесь, под этой решёткой находится клоака, когда-то прятавшая Жана Вальжана; вполне вероятно, что за этой роскошной гардиной скрывается салон, в котором блистал фальшивой позолотой Жорж Дюруа, а в этом тяжёлом сером особняке иссыхал Гобсек.

Боря бесцельно кружил по парижским улицам, испытывая несказанное наслаждение от того, что он -- в Париже, что он дышит воздухом своей мечты.

Где-то здесь, за углом, на бульваре Распай, когда-то в страхе и тоске умирал его любимый Бунин, чью квартиру Боря надеялся разыскать. Он испытал что-то вроде щенячьего восторга, обнаружив, что он стоит на улице Альфонса Доде -- словом, он жаждал соприкосновения с духом великого парижского прошлого. Наконец на одном из домов в незаметном безликом переулке увидел Боря мемориальную доску. Трепеща, он подошёл поближе и прочитал: "В этом доме жил Владимир Ильич Ленин". И это было всё, что подарил ему Париж! Стало скучно. Пора было возвращаться в гостиницу.

***

В тот же вечер произошла большая неприятность. Открывая консервную банку, Боря сильно поранил палец. Сначала он не осознал масштабов этой катастрофы, и только ночью, когда пульсирующая боль не давала ему уснуть, он испугался. Он лежал в темноте, прижимая к груди больную руку, слушал звуки ночного Парижа и думал о том, что всё пошло прахом, что завтра первый тур, а палец распухает и стреляет. Потом он задремал, и приснилась ему Лиля -- будто она говорит ему: ну что ты, миленький, себя так изводишь, придумываешь всякую чепуху, и сам же мучаешься. А он спрашивал её: так что же, ничего этого не было? Это мне всё приснилось? Но какой же это был ужасный сон! А она: конечно, не было, А он: так значит ты меня любишь? А она: люблю, дурачок, разве ты не знаешь? А он: выходит, мы снова вместе, и никто нас не разлучит? А она: никто и никогда. И он протянул руки, чтобы обнять её, но ударился раненым пальцем о тумбочку и от боли проснулся. А проснувшись, заплакал от безысходности и тоски.

***

На следующее утро Боря, разбитый и невыспавшийся, налепил на палец пластырь, сверху залил коллодиумом и спустился в вестибюль, где его уже ждал представитель советской "команды".

-- Ну как настроение? -- спросил представитель, покосившись на Борин палец, -- бодрое? Идём ко дну, выпускаем стенгазету?

Но Борис шутку не поддержал, а пошёл к стеклянной двери, за которой желтел знакомый автобус.

***

Он сидел в артистической, дожидаясь своего выхода. Сквозь прикрытые двери доносились каскады октав, рассыпаемые предыдущим конкурсантом.

Боря пытался вызвать в себе нужное настроение, желание "всем показать", привычное предвкушение наркотического опьянения, которое даёт сцена, но, кроме усталости, разочарования и безразличия, не ощущал ничего. Он услышал аплодисменты, встал, поправил галстук и потрогал палец. Палец болел. Борис тяжело вздохнул, но тут распахнулась дверь, и какая-то женщина жестом показала, что сейчас его выход.

Он подошёл к роялю, сел и сразу же, без всякой подготовки, заиграл. Сначала он играл совершенно механически, ни о чём не думая и ничего не чувствуя, но постепенно великая музыка Баха начала будить его душу. Полные скорби аккорды Прелюдии захватили его, заставили забыть о мелком и ничтожном, и он ощутил, как просыпается в нём Артист, как овладевает он сердцами слушателей. Он понял это по той особо звучащей тишине, которая вдруг сковала зал. Он закончил Прелюдию, но ни один человек не вздохнул, не кашлянул, не шелохнулся. Члены жюри замерли на своих местах, не отрывая глаз от сцены. В этой белоснежной тишине он сыграл Фугу. И опять никто не пошевелился. Это было похоже на гипноз: все смотрели в одну точку и не дышали.

А затем была Соната Прокофьева. Уже в самом начале Боря с ужасом почувствовал, что тоненькая корочка коллодиума треснула и отвалилась, а пластырь начал отклеиваться. Воспользовавшись первой же паузой, Боря мгновенно сорвал пластырь и швырнул его под рояль. Боль становилась нестерпимой, но он играл, стиснув зубы и глотая слёзы. Густая тёмная кровь крупными каплями стекала с пальца, окрашивая клавиатуру в алый цвет. В зале послышался шум, люди стали подниматься со своих мест, чтобы лучше разглядеть происходящее. Наконец Соната подошла к концу. Невозможно передать, что творилось в зале. Люди орали, бесновались, рвались к сцене. Боря убежал за кулисы, где подоспевший врач сделал ему перевязку. Появившись вновь на сцене, Боря долго не мог продолжить своё выступление. Напрасно председатель жюри звонил в свой колокольчик -- никто не обращал на него внимания.

На следующий день все парижские газеты вышли под заголовком -- "Кровавая соната Прокофьева".

Так Боря завоевал Париж.

***

Но к вечеру стало просто плохо - рука распухла, боль сделалась невыносимой. Ни о каком участии во втором туре конкурса думать уже не приходилось. Врач-француз сказал, что Борю нужно немедленно отправить в больницу -- положение чрезвычайно серьёзно. Но руководитель советской делегации, испугавшись, что придётся платить, от госпитализации решительно отказался, и первым же рейсом Боря был отправлен в Москву. Во время полёта температура поднялась до сорока, и он потерял сознание.

***

Тем всё и кончилось. Пробыв в больнице довольно долго, Боря поправился и вернулся в Одессу.

Город встретил его неприветливо. Уже наступила осень, Отвратительный холодный сырой ветер выл и стонал в узких коридорах одесских улиц. Слипшиеся в большие комья листья, которые ещё недавно казались золотыми, а сейчас обрели гнилостно-жёлтый неуютный цвет, заползали в щели фасадов. На Дюка было зябко смотреть -- он был одет явно не по сезону. Редкие прохожие, придерживая головные уборы и наглухо завесившись воротниками, ежеминутно разворачивались спиной к ветру. Окна плакали об ушедшем лете.

В консерватории царила вяло-деловая атмосфера начала учебного года. Борино возвращение никем замечено не было. Он начал ходить на лекции, никто его ни о чём не спрашивал -- то ли боялись прикоснуться к больному, то ли потеряли к нему интерес. Это понятно: кого интересует неудачник? Только его старый учитель сильно переживал. Но и он в конце концов успокоился:

-- Ну что уж теперь убиваться, -- сказал он, -- ты ещё молодой, все твои конкурсы впереди.

Иногда в полутёмных коридорах мелькал Лилин силуэт. В этих случаях Боря старался заскочить в какой-нибудь класс, в туалет или просто поворачивался и шёл в другую сторону. Лиля тоже не искала встреч, не пыталась объясниться. Да и чего там было объяснять -- всё и так было яснее ясного.

Постепенно Боря стал понимать, что ненавидит Одессу, консерваторию, всю свою жизнь. Он не мог ходить по городу -- ведь весь город, как и прежде, представлял собою одно большое воспоминание: здесь она подтягивала чулочек, здесь они целовались, стоя на ветру, отсюда он ей звонил... Заниматься он тоже не мог -- не мог сосредоточиться. Ему всё казалось, что сейчас откроется дверь и войдёт Лиля. Она сядет, как обычно, в углу и скажет, как всегда говорила: "Крокодил, играй!"

Чтобы как-то взять себя в руки, Боря сказал учителю, что хочет готовиться к конкурсу в Монтевидео. Но учитель отнёсся к этой идее без восторга.

-- Надо подождать, чтобы все забыли о твоём провале в Париже, -- говорил он. -- Да-да, я знаю, что ты не виноват! Знаю! Я уже устал всем это объяснять. А знаешь, что мне отвечают в ректорате? Москва, говорят, очень недовольна, а Киев просто в бешенстве. Нет, надо, чтобы всё забылось. Через годик попробуем ещё раз.

Но через три месяца Борин старый учитель, который был ему и другом, и отцом, умер. Умер неожиданно, не болея. Вчера ещё занимался, ещё вчера острил по обыкновению, прося, чтобы Боря -- парижская знаменитость -- снизошёл до его уровня и соблаговолил выслушать его скромное мнение, а наутро его не стало.

Не буду описывать, как тяжело пережил Борис его смерть.

Вскоре наступил день, когда Боря ясно понял: с Одессой кончено, надо уезжать. Оставаться в этом городе было невыносимо.

***

По секрету от мамы Боря написал письмо в ленинградскую консерваторию. Он спрашивал можно ли последний год (к тому времени он уже оканчивал четвёртый курс) поучиться в Ленинграде. В своём письме он покривил душой, объясняя своё желание тем, что якобы хочет совершенствоваться у тамошних профессоров, что Ленинград ближе к европейской культуре, чем Одесса, что он восхищён ленинградской школой -- в общем сильно польстил и унизился вполне достаточно, чтобы вызвать снисходительную симпатию чопорных ленинградцев.

Вскоре он получил ответ, подписанный проректором, в котором говорилось, что, хотя переводы на пятый курс и не практикуются, для него может быть сделано исключение, потому что "член жюри всесоюзного отборочного конкурса от Ленинграда профессор Х. помнит Ваше удачное выступление". Словом был сделан ответный реверанс, и Боря принял окончательное решение.

Он долго готовился к разговору с матерью, но всё прошло почти безболезненно. По всей видимости мама знала и понимала больше, чем он предполагал. Ехать с ним она отказалась.

-- Мне очень страшно тебя отпускать, -- сказала она, -- но ты уже большой мальчик, я тебе уже не так нужна. Раньше я боялась, что ты попадёшь в плохую компанию, начнёшь пить (это был один из постоянно мучивших её кошмаров), но сейчас я вижу, что мне удалось-таки вырастить неплохого сына. Я знаю, как тебе тяжело здесь -- езжай, сынок. Только пиши мне почаще. А я не смогу без Одессы. Здесь и родители мои лежат, и папа твой. Кто за могилами присмотрит? Да и живых родственников, слава Богу, много. И потом -- соседи. Я ведь с ними почти двадцать пять лет душа в душу... Нет, сынок, не поеду я.

***

На вокзал пришли Борины друзья. Я о них даже не упомянул, и у читателя могло возникнуть подозрение, что мой герой - мрачный одиночка, угрюмый анахорет, у которого не было друзей. Нет-нет! Они были! Я и сам относился к их числу. Был Саша -- талантливый филолог, знаток и тонкий ценитель Блока; был Игорь -- гениально одарённый математик и картёжник-виртуоз; был Ян -- жизнелюб и балагур, коллекционировавший марки и женщин. Были и другие, не столь близкие, но любимые и незабвенные. Быть может когда-нибудь я напишу о судьбе каждого из них. А пока простите меня, родные, за то, что вывожу вас на последних страницах этого повествования.

На перроне все натужно веселились, пытались острить, но в общем настроение у всех было довольно мрачное. Боря был первым из них, кто покидал Одессу. Он, конечно обещал, что будет всем писать, говорил, что уезжает ненадолго, что он вернётся. И все делали вид, что верят ему, хотя понимали (а он -- лучше всех), что он уезжает навсегда.

Поезд тронулся, и все побежали, выкрикивая последние ненужные наставления и посылая бесплотные воздушные поцелуи.

***

Первое время переписка была довольно активной. Ну а потом, как водится, всех заела жизнь. Поток писем начал иссякать, вскоре же и вовсе прекратился.

Какие-то слухи о Боре до Одессы доходили. Поговаривали, что он не очень прижился в холодном Ленинграде, что пытался он прорваться на конкурс Шопена, но ленинградцы придержали: чужак. Потом стало известно, что он получил диплом и, не поступив в аспирантуру, куда-то уехал.

Я всё собирался зайти к его маме, но некогда было: знаете ли -- дела, то да сё. А когда наконец собрался, то выяснилось, что тётя Роза -- так мы все, Борины друзья, её называли -- больше в своей старой квартире на Канатной не живёт. Соседи сказали, что приезжал Боря, долго уговаривал мать -- она всё к соседям ходила советоваться -- и увёз её с собой. Вроде бы в Ленинград, но точно никто не знал.

Все Борины друзья страшно обиделись: как это так?! Был в Одессе, а к нам не пришёл! Не друг он нам после этого! Ну и так далее. А когда опомнились и стали Борю разыскивать, то оказалось, что все его многочисленные родственники к тому времени эмигрировали -- разлетелись по всему миру. И спросить не у кого.

Как раз в это время в стране начались большие перемены. Всё забурлило, задвигалось -- не до Бори стало.

Так больше никто и никогда его не видел. Сокурсники порою вспоминали о нём. Все были убеждены, что он давным-давно живёт в Америке. Нашёлся даже человек, который утверждал, что слышал по "Голосу" его концерт из Карнеги-Холла. И очень многие позавидовали.

ЭПИЛОГ

Спустя двадцать три года после описанных мною событий, в столовой больницы маленького городка под Кзыл-Ордой врач-анастезиолог рассказывал своему другу терапевту:

-- Вчера у меня в восстановительной больной ушёл. Жалко! Хороший был мужик -- тихий такой, безобидный. И абсолютно одинокий -- его ни разу никто не навестил. Работал он тут недалеко, в клубе -- хору железнодорожников аккомпанировал. Да-а! Тяжело он умирал: рак пищевода. Я, знаешь, за столько лет работы к этому никак привыкнуть не могу. Особенно, когда молодые уходят -- сколько ему там? Ещё и полтинника не было. Он, оказывается, очень цветы любил -- всё лилиями бредил. И называл их как-то по-старинному, красиво -- «речная лилея». Так теперь и не говорит никто. Интересно, где он в нашей пустыне видел такие цветы?

Ганновер, Июнь 1996 г.

К содержанию


© Juri Kudlatsch - Verwendung der Texte ohne Zustimmung des Autors ist verboten.
© Юрий кудлач - Перепечатка материалов без разрешения автора запрещена.